Новый русский бестиарий - Алла Боссарт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ундины – бабы как есть, без разницы!”
Между тем разгоралась небывалая заря. На косых сиреневых, потом розовых и прозрачно-красных крылах полетела от леса по небу, наливаясь вишневым соком, лопаясь от спелости и рассыпая по мокрой траве бриллиантовые огни. Дуська-Лилия спала, раскинувшись в волнах янтарных волос. Развратная улыбка играла на ее губах, спелых, как заря, тень ресниц трепетала на нежной щеке, тонкие ноздри тихонько посвистывали. Белая рука лежала на сердце, точно Дуська давала клятву. Свободная рубаха обтекала многочисленные холмики, впадинки и извилинки. Увлеченный ландшафтом ее длинного тела, Женька не заметил, как скрылась Вероника и уполз спать в стог на лугу Хератин.
Поэт пальцем погладил ундину по бровям, отчего глаза ее открылись, уколов Волынкина холодными синеватыми зрачками.
– Ох и надоело мне, дядя, в омуте кувыркаться, – неожиданно заявила
Дуська совершенно трезво, как и не дрыхла. – Отсырела за двадцать-то лет, как не знаю что. На сушу податься хочу, с людями пожить, скукота ж собачья!
– А вам… это… – затруднился с формулировкой поэт. – Вам что же, разве можно с людьми-то, вне среды?
– Все нам можно, – зевнула ундина. – Расписку пишешь в отдел кадров
– и вперед. Многие так живут. Старость, правда, на берегу быстро жарит, помереть можно. В рассоле-то мы ж бессмертные.
– В каком рассоле? – не понял Волынкин.
Дуська хмыкнула.
– Промеж себя зовем дрянь эту – рассол.
– Воду, что ли?
– Но.
– И что ж, не жалко тебе твоей молодости? – Женя вновь жадно окинул сочную плоть, что вовсю наливалась и жгла сквозь пронизанное солнцем полотно.
– А чего жалиться? Скучаю я тута, спасу нет… – Ундина вдруг обняла
Женю за шею и притянула к своему лицу. Долго, долго тянулся поцелуй,
Женя Волынкин уж и дышать перестал, как бы весь всосанный воронкой
Дуськиного рта, свежего и прохладного, хотя и отдающего слегка тиной. – А с другой стороны, – продолжала, как ни в чем не бывало, – надоест мне с тобой – дак ворочусь, моя воля.
Поэт Волынкин с легким беспокойством отметил это “с тобой”. Но возражать не стал. Нравилась ему Лилия, она же Дуська, аж живот сводило.
Ну, долго ли, коротко ли, завершили мужики мужской свой отдых.
Накануне же отъезда состоялся меж ними мужской разговор, в ходе которого Волынкин по-мужски признался Лене Хератину, что полюбил его бывшую супругу Евдокию и, если Хератин как мужчина не возражает, хотел бы забрать ее в Москву с целью сожительства, а возможно, и законного брака.
– А мне-то не один хер? – охотно согласился мужчина Хератин, разливая. – У меня, сам знаешь, с этим делом полное и окончательное замыкание. Полшестого, как говорится… Ты гляди только, Волынкин, не играйся с ей шибко: как бы она тебя не того… В ванне бы не утопила по семейному делу! – и заржал, дурень.
…После Германии, где Волынкины проводили медовый месяц (Лилечка мать похоронила, и довольно удачно, потому что в огороде, где зарыли старуху по ее собственному последнему желанию, аккурат под горохом, обнаружилось залегание чистой малахитовой жилы), молодая жена впала в мрачность и отчуждение. Напялит немецкое белье и шляется по замызганной квартире с бутылкой пива “Гиннес”, отдавая ему явное предпочтение. Супружескими обязанностями манкировала беззастенчиво, как падла. Цинично требовала евроремонта. “Что с тобой, Дуся?” – пугливо спрашивал поэт, ловя ее ускользающие ляжки. “Дуся на базаре семечками торгует”, – надменничала Лилия и шла курить на балкон. “Оделась бы, люди смотрят!” – звал Евгений. “Было бы во что – оделась, сукин ты сын”, – парировала бесстыжая и распускала свои волосы до колен, высоко и распутно задирая локти.
Женя пытался советоваться с Хератиным как с имевшим опыт совместной, хотя и недолгой жизни с объектом. “Вмажь по соплям”, – рекомендовал недалекий монтер, и, кто знает, возможно, был прав. Евгений, однако, советом пренебрегал и шел за консультацией к своему утонченному другу и соавтору Артуру Маколину, чья Валентина упоенно визжала на весь микрорайон всякую ночь напролет. Артур скреб рог и нес ахинею насчет разности культурных потенциалов.
Между тем Лилия стремительно седела. На круглой сияющей шее залегла глубокая складка. Подглазья… верхняя губа… пупок… Да что там лукавить – старость расставляла ундине силки на всем пути следования…
Раз ночью Евдокия закинула Евгению ногу на бедро и жарко шепнула:
“Слышь, Волынкин, давай, что ль, а?” Тому уж и не больно хотелось, отвык, да и былая тактильная упругость в прильнувшем в теле, считай, осела вся, как в скисшем тесте… Однако, пока верхи рассусоливали, низы, чего с ними давно не бывало, вдруг ни с того ни с сего и захотели, и смогли, и хищно запульсировали, набухли и вытянулись во весь рост, как караул у Мавзолея Ленина.
По завершении, отдуваясь, как жаба, Дуся поделилась неожиданной информацией: “Слышь, Волынкин, а бабы на дворе сказывали, ты по матери – еврей, право слово?” – “Ну, еврей, – удивился Женя, – а что, кто-то против?” – “Ты даешь, Волынкин! Чего ж молчал-то?”
В общем, план Лилии Женю даже не то чтобы потряс, а вызвал неприятные сомнения в ее психическом здоровье, подорванном отчасти возрастом, отчасти же – резкой сменой среды обитания. Поскольку разлетелась Дуська буквально в Европу.
Долгий изнурительный месяц после ночного этого десанта Лилия в прямом и переносном смысле не слезала с супруга, вместе со спермой выкачивая из него согласие подать на ПМЖ в Германию на правах потомка жертв еврейского населения во искупление вины нацизма перед многострадальным, хотя и богоизбранным народом. Ни в какую Неметчину русский поэт Евгений Волынкин ехать не собирался, не хотел и, наконец, не желал, и даже слышать об этом не мог без содрогания всей памяти сердца и нервной системы. Тем более что жертвой себя никак не ощущал. Еврейская мама родилась в 1946 году вообще в Вильнюсе, в семье малозаметного, но дальновидного портного, который вовремя купил себе в отдалении от исторических преобразований хуторок и умер там своей смертью в возрасте девяноста восьми лет, получив Медаль
Независимости из рук самой госпожи Прунскене.
А ундина Евдокия угасала, суд да дело, на глазах. Уж и соседи стали
Жене пенять: ты чего ж, Волынкин, писатель ты хренов, жену совсем заморил? Пушкин ты, блин, или Лермонтов Михаил Юрьевич? Где у тебя совесть – вывез из экологически чистого оазиса в районе малахитовых отрогов, огневушку, можно сказать, поскакушку – и что мы видим?
Хиреет баба, чахнет и сохнет, как ивушка неплакучая, а ты как трескал с мужиками, так и трескаешь, а жена вот-вот помрет. Даже
Валька Баттерфляй снарядила своего Артура: соскобли, мол, ему граммов пять-семь рогового вещества, пусть попьет женщина для общего укрепления и регенерации на клеточном уровне.
Волынкин понимал, что агитацию в семейных ячейках жильцов и ближайших собутыльников проводит сама Евдокия, она же Лилия и, прямо скажем, Дуська. Однако совесть русского интеллигента, отягощенная еврейским генокодом, мучила его, как французского летчика Экзюпери, который раз и навсегда врезал человечеству по почкам доктриной, что ты, мол, в ответе за того, кого, идиот этакий, приручил. И кончен бал.
Малахитовые деньги, между тем, подошли к концу. “Секс по телефону” прикрыли. Артур со своей Валентиной взял да и свинтил в Англию, где у Маколина, худо-бедно, оставался родовой замок в графстве
Саутгемптон. И Дуська вообще взбесилась. А тут еще Амплитуда Кузина, близкая женщина офицера в отставке Никиты Голубя, привела к
Волынкиным по-соседски одного психотерапевта, доктора Шварца. И этот
Шварц всего за тридцать баксов нашел у Евдокии аллергический полиневрит на фоне лимфотоксикоза, который лечат только в одном санатории на берегу Рейна, где сочетание горного воздуха, горячих источников и озер, обогащенных подземными ключами, не говоря уже о дубовых рощах вперемешку с реликтовой сосной, образует уникальный микроклимат… Не хочу вас пугать, но речь идет (как мужчина мужчине) о жизни – или, поймите меня правильно, медленном и, будем откровенны, мучительном угасании…
В общежитии беженцев на окраине какой-то микроскопической деревни с длиннейшим названием, что на земле Рейнланд-Пфальц, куда Волынкиных распределили на жительство, вышел скандал. Ванной разрешалось пользоваться раз в день и ровно пятнадцать минут. Толстая немка из иммиграционной службы долго выговаривала “фрау Фолинкин” через переводчика, что тут ей “найн Вольга”, тут орднунг, будьте любезны!
Немецкий доктор никаких болезней у фрау Фолинкин не нашел, за исключением естественного в ее возрасте климакса, и на санаторное лечение по фашистской страховке направить отказался. В этот знаменательный день Женя Волынкин, поэт в тисках эмиграции, назвал свою опухшую от слез и варикоза жену коровой уральской и старой дурой, дал ей (слегка) по шее и посетовал, что двадцать лет назад ее вместе с потрохами и гребаным лимфотоксикозом в одном флаконе не сожрали раки.