Мышонок - Михаил Латышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все же с рождением сына настороженнее стали относиться в Березовке к Шилову. В преступники, как было поначалу после его появления, не записывали, но и прежней безоговорочной теплоты не испытывали.
— Как они там живут, расскажи, — приставали березовцы к деду Ознобину.
— Ты как живешь? — спрашивал обычно в ответ Ознобин. — Да не отвечай, не отвечай, знаю я твой ответ. «Нормально живу», — хочешь сказать. Вот и они нормально живут. Правда, любимчик мой, Ванька, что-то зачастил к Капке Зуде, да то его дело и про то все вы знаете.
— Знаем, — соглашались березовцы. — Капка еще больше расцвела. Знать, есть в Ваньке мужская сила.
— Чего не быть-то? — Удивлялся дед Ознобин. — Григорий горбится, а он знай жрет и пузо наращивает.
— Ну а сына-то Григорий любит? — Спрашивали деда Ознобина. — Нянчит хоть?
— Тебя б так любили и нянчили, — отвечал дед, — не задавал бы глупых вопросов. Кто ж своих детей не любит? Кукушки разве. Вы б поглядели, как Григорий светлеет, когда сынка на руки берет.
И это было правдой. Шилов души не чаял в сыне, все свободное время носил его на руках, баюкал, напевал ему какую-нибудь из бесчисленных своих песен, и сын таращил на него глаза, улыбался, ворковал что-то, что Шилов принимал за пение. С наступлением весны он стал выносить сына на крыльцо, подставлял его личико солнцу, а тот щурился, морщил нос, отворачивался, пускался в рев, что очень веселило Шилова.
— Я такой же был, — говорил он деду Ознобину. — Мамка рассказывала: как увижу солнце, начинаю реветь.
— Да, да, — сонно кивал дед, разомлевший от весеннего тепла, — много чудес на свете. Очень много.
Из-за того, как назвать сына, у Шилова вышла стычка с Ванькой — первая серьезная стычка. По крайней мере, раньше об их ссорах ничего Березовке известно не было. Об этой же стало известно со слов Ваньки, который впервые после возвращения из лагеря напился в стельку.
— Он что думает? — кричал Ванька у магазина. — Он что считает, этот Шилов? Мы без него, думает, не проживем? Проживем! Пошел он подальше, хозяйственный такой! На чужом-то добре очень легко хозяйственным быть, а ты на своем попробуй! Я, говорит, не хочу, чтобы сына Иваном звали. Хватит, говорит, одного оболтуса в доме. А у нас все в семье Иваны! И его сын должен быть Иваном! «Нет, говорит, хочу назвать его покультурней». Называй, кто тебе мешает, только ты ж, гадина, сбоку припека. Ты не муж, не хозяин, никто. Приблудный пес какой-то. А туда же! Нос задирает! «Не хочу, чтобы сына звали Иваном!»
— И он прав, — подзуживали Ваньку. — Что за имя: Иван?
— А я вот Иван, и ничего! И мои все предки были Иванами, и тоже ничего! — Бил себя в грудь Ванька. — Чем его сын лучше? Не я буду, если не назовет он сына Иваном!
Удивительно, но Шилов назвал сына Иваном. То ли не хотел связываться с Ванькой, то ли Ванька имел какую-то власть над Шиловым и воспользовался ею, чтобы настоять на своем, хотя в Березовке и не понимали на чем тут настаивать: важно разве, как человека зовут? Куда важнее, что он из себя представляет.
В чем загадка шиловской податливости, объяснил березовцам дед Ознобин.
— Фрукт заграничный наш Иван, вот как лично я считаю. Ты понимаешь, какую условию поставил: «Или проваливай, Григорий Матвеевич, на все четыре стороны из моей избы, или называй сына Иваном».
— А Мария? — спросили деда. — Мария-то что, молчит? Или не имеет мнения?
— Имеет, — вздохнул дед Ознобин, — но ты стань на ее место: кого ей поддержать? Брата или Григория? Кто для нее роднее? На ее месте лучше молчать. Она и молчит, будто ее это не касается.
— Дела, дела, — качали головами березовцы. — Очень сложные дела.
— Я уж говорил с Ванькой по душам, — продолжал дед Ознобин. — Отозвал в сторонку и спрашиваю: «Иван, а кто тебе избу привел в порядок, не скажешь? А кто сад-огород засадил и выходил, не помнишь?» Ну а он, скаженный, как взовьется, как заорет: «Я и тебя выгоню отсель, если мешаться будешь! Я не погляжу, что старик, по морде съезжу!» Вот такие пироги.
— Не вкусные, не вкусные пироги, — снова качали головами березовцы.
С рождением сына Мария переменилась до неузнаваемости. Была она раньше худой и вечно печальной, теперь же часто смеялась, раздалась в теле, ее набухшие молоком груди распирали кофточку, походка стала легкой и гордой. Мария словно бы не шла по земле, а летела над ней сантиметрах в трех, только изредка прикасаясь подошвами к земле, чтобы оттолкнуться и лететь дальше. Она и с людьми говорить стала чаще — прежде, стыдясь своей невезучей судьбы, она торопливо прошмыгивала по улицам, спрятав глаза в карман, теперь же по полчаса могла стоять с кем-нибудь из баб и обсуждать свои, бабские, дела, и взгляд ее был спокоен, а по губам блуждала уверенная улыбка.
— Кто осчастливил хоть одного человека, пусть безбоязненно идет к богу на суд, — сказал дед Ознобин, вернувшийся с наступлением лета в свою избу. — Ему все грехи простятся. Григорий Матвеевич спокойно может спать — он Марию сделал счастливой.
Подходил к концу второй год жизни Шилова в Березовке, и ничего, по сути дела, не изменилось здесь от того, что появился однажды в конце ноября невысокий, худой, остролицый, улыбчивый мужчина. Как и до него, восходы и закаты расцветали, цвели миллионом красок, отцветали и осыпались за зубчатый лес, в болота. Ночи пахли еловой хвоей, сеном, любовью, мычаньем коров, отрывистым лаем собак. Дни приносили с собой радости, слезы, тревоги, надежды, мечты. Дни и ночи свивались в одну (очень-очень длинную) ленту, в которой чередовались белизна зимы, желтизна осени, зелень лета, голубизна весны и чернота ночей, одинаковая во все времена года. Лента вилась, вилась, вилась, и конца-края ей не было, и не хотелось, чтобы когда-нибудь она кончилась: пусть вьется, вьется, вьется; пусть бесконечно чередуются в ней белые, желтые, зеленые, синие и черные краски.
Ивана Егоровича Воронина пригласили работать в райцентр, инструктором исполкома. Вместо Анастасия Петровича в Березовке появился новый председатель — тоже бывший военный, но молодой и резвый, без протезов, которые мешали Коржикову поспевать всюду. Ванька Зайцев окончательно перебрался к Капке Зуде. Дед Ознобин стал еще больше сед и разговорчив — приближающаяся смерть, казалось, не пугала деда ни капли, его куда больше интересовало происходящее вокруг, он считал своим первейшим долгом обо всем сказать, всему дать оценку.
О переменах в судьбе Воронова Ознобин говорил:
— Вы подождите, подождите, граждане хорошие, наш Иван Егорович до министра дорастет. Ей-богу! Ему на роду так написано: руководить. Я ить помню комбеды как организовывались. Вот было дело! С ног на голову все поставили. И всем заправлял он, Иван Егорович. Соберет нас и давай речь шпарить. Здорово у него получалось, складно, хотя нигде говорить не учился. Это у него в крови. Он таким родился — руководящим. Я думаю, и сидеть ему пришлось потому, что кто-то позавидовал Ивану Егоровичу: выше должность займет наш Воронов, чем он, тот черный человечек. Но сейчас — баста! Будет Иван Егорович министром. На поллитра могу поспорить.
— Всякая кобылка хороша, пока везет хорошо, — говорил дед Ознобин о смене председателей. — Анастасия Петровича нам всем жалко, поскольку в трудное время руководствовал он нами, но и нового председателя пожалеть можно: откуда мы знаем какие времена наступят? Может, труднее прежних.
— Не каркай, дед! — перебивали Ознобина. — Ты еще напророчишь! Тебе что, ты помирать собираешься, а нам жить да жить. Нам трудные времена ни к чему.
— Недовольны моими речами? Какого хрена (прости, господи) спрашиваете, что думаю? — недоумевал дед, пошмыгивая носом. — Или слушайте и молчите, или не спрашивайте ничего.
— Ладно, говори.
— Так-то оно лучше, — торжествовал Ознобин, на мгновение прикрывал глаза, будто советовался с кем-то, сидящим внутри него, о чем говорить дальше, и продолжал: — Между нами говоря, я позавчерась имел собеседование с Александром Дементьевичем, с новым нашим председателем. Хитер мужик, хитер! Мы с ним не пропадем.
— То ты про трудности долдонил, то осанну поешь, — опять перебивали деда. — Тебя что слушать, что не слушать: одна польза.
— Это как сказать! — с таинственным видом восклицал дед Ознобин. — Кое-кому, может, польза есть. Умному кому-нибудь. Со мной, граждане березовцы, вам надо говорить и говорить, пока живой — много я видел, много пережил, еще больше передумал. Так мне что, все богатство свое в могилу уносить? Не хочется. Вот послушайте, что расскажу о…
— Не надо, не надо, — отмахивались от деда. — Надоел своей болтовней горше редьки.
Дед обижался, замолкал, но рано ли, поздно снова оказывался в центре внимания. Всем было весело и интересно слушать мнения Ознобина о происходящем в Березовке, хотя каждый из березовцев уже имел об этом собственное мнение, которое обычно не менялось от шепелявой болтовни Ознобина.