Сказитель из Марракеша - Джойдип Рой-Бхаттачарайа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пытался его успокоить. Говорил, что Джемаа — словно ложбина, в которой сгустился туман, — все изменяет, даже луну. Что же касается раздвоенной молнии, она символизирует огонь, а стихия огня хоть и имеет разрушительную силу, зато является ключом к очищению. Поэтому, Саид, лучше присядь и послушай хорошую историю. Я говорил так, ибо хотел прогнать его страхи прохладным потоком своего воображения.
— Если ты углубился в страх, — увещевал я, — просто развернись, и тогда хищник станет добычей. Не падай духом. Верь: я сумею изменить природу того, что тебя пугает.
Но Саид не слушал. Он сказал, что в прыжке, зависнув на миг над землей, он увидел то место, куда ударила молния. И в дыму и пепле сумел прочесть предупреждение об ужасной опасности, что грозит нам всем.
— Нужно немедленно уходить отсюда, — повторял Саид.
И он ушел, а я проводил его взглядом. И стал ждать, как всегда, своих слушателей, но сердце было не на месте.
Эль-Амара
Марракеш. Эль-Амара, императорская столица, оазис с красными стенами, лежащий между пустыней и горами. Здесь охряный оттенок широкого неба повторен в кирпичах из обожженной глины, что зовутся «табия», и в фасадах домов. И когда на рассвете тишина окутывает все и вся, нет лучшего способа приветствовать новый день, чем пройтись вдоль крепостной стены и посмотреть на верблюжьи караваны, прибывающие в город с юга и востока. В отдалении видна Палмерия. Даже снег на пиках Высокого Атласа, и тот играет всеми оттенками красного — от киновари до ржавчины.
Ландшафт перенасыщен аллегориями, единственный закон здесь — воображение, и рассказчики целыми днями упражняются в своем ремесле. Мы сидим по-турецки на килимах; для создания истории каждому из нас достаточно воздуха и собственного звучного голоса. Для каждого килим — крепость на вечер. Это сердце, это тигель для наших фантазий. Это зима на базарной площади, лето в горах. В году нет сезона, когда бы килим не давал плодов, и мы носим его с собою повсюду. Это дом, касба, махзен, святилище. Дверь всегда настежь; рассказчик ждет и внутри, и снаружи, готовый вплести в свою историю любой эпизод.
Путешествие
В тот вечер, когда исчезли двое чужестранцев, я собирался сделать темой своего повествования красный цвет, ибо красным отливала окольцованная луна, ибо огонь и кровь — красного цвета, ибо красный символизирует жертвоприношение. Повернувшись лицом к Джемаа-эль-Фна (это название на нашем языке имеет два значения: «Сборище мертвых» и «Мечеть Небытия»), расстелил килим на земле и стал готовиться к действу. Вокруг меня были обычные инструменты моего ремесла: видавший виды кожаный мешок с пергаментом для заметок, зеркальце, чтобы отражать лица слушателей, сучковатая палочка из древесины туи — источник моего вдохновения, символы из снов в форме снопов пшеницы и резных деревянных трещоток, а также иглы дикобраза и змеиные головы, выточенные из блестящих черных морских камешков. Килим подарил мне отец. В нашей семье этот килим передавался из поколения в поколение. По красному, теперь полинявшему, фону шли звезды, в строго геометрическом порядке их окаймляли черные облака. Я привычно уселся в середине, перед собой полукругом выложил свои особые палочки. Каждая палочка — из черного дерева с инкрустацией в виде колец слоновой кости. Палочки представляют определенные сюжетные линии, кольца символизируют темы. Я ждал, какую палочку тронет последний луч заходящего солнца — так я всегда определяюсь с историей на вечер.
В тот вечер на Джемаа было людно, как никогда. Каждую минуту подъезжали переполненные автобусы из внутренних районов страны, из горных селений, даже из таких отдаленных уголков пустыни, как Тан-Тан и Тафрут. Паломники мне полезны, ибо унылому крестьянскому быту предпочитают мои фантазии. Они любят легенды с многочисленными отступлениями, оттягивающими возвращение к реальности.
Обычно я дожидаюсь, пока соберутся хотя бы восемь слушателей. Практика показывает, что чем больше аудитория, тем легче ее убедить в чем бы то ни было. Я начинаю говорить очень тихо — тогда мои слова, как бы тающие в воздухе, обещают воистину пьянящее путешествие. Это словно погружение в сон. Моя история подобна водовороту, который на один вечер заставляет крестьянина, испольщика и гуртовщика забыть о своей безрадостной доле. Постепенно мой голос набирает силу, и вот он уже соперничает с другими звуками на Джемаа. Я усваиваю определенный ритм и модуляции. К ночи аудитория бывает зачарована и готова продолжать путь.
В тот вечер справа от меня старый андалусец и четверо его сыновей пощипывали струны скрипок и лютен-удов. Чуть дальше несколько музыкантов-гнауа распаковали гитары с длинными грифами и достали металлические молоточки. Музыканты-гнауа способны играть часами, погружая слушателей в состояние транса, подобное экстазу. Сегодня подле них в белых чулках танцевали, ритмично дергая головами, трое пленительных юношей. Впрочем, через некоторое время музыканты-гнауа переместились к центру площади, где было больше народу, и теперь аккомпанементом моей истории служили только андалузские мотивы, немало добавлявшие к ее таинственности. Андалусцы приехали с севера, из окрестностей Танжера, играли с непревзойденным искусством — мелодии, пронизанные скорбным погружением в себя, таяли в воздухе бесследно, если не считать слабого послевкусия страсти.
Вдохновленный, я, как обычно, развернул свою джеллабу, достал кусочек серой амбры, чтобы наполнить воздух ее ароматом. Сбросил капюшон, склонил голову набок и принялся напряженно слушать голоса, которые, я знал, скоро станут фоном к моему собственному голосу. Постепенно собирались слушатели. Я поставил на землю шкатулку для денег, на крышке которой была изображена отяжеленная перстнями рука Фатимы, дарующая благословение. Я изучал аудиторию, вглядывался в лица, фиксировал жесты и мимику, чтобы задать истории необходимую тональность. Затем сделал глубокий вдох и заговорил.
Чужестранцы
— Сейчас вы услышите историю, — начал я, — правдивую, как сама жизнь, и, следовательно, от первого до последнего слова представляющую собой вымысел. Все в моей истории придумано — и ничего не придумано. Как все самые лучшие истории, она не претендует на описание обычаев, сюжет или правдоподобность — она только явит вам незамысловатую резьбу, одинаковую для всех человеческих существ…
После этого сравнительно короткого и откровенного пролога я заговорил об Эль-Амаре, городе красного цвета, городе, в коем, как в тигле, переплавляются мечты. Только-только я перешел непосредственно к рассказу, только голос мой стал набирать силу (прием, практикуемый представителями моего ремесла), как я заметил волнение слушателей. Многие даже отвернулись от меня, стараясь разглядеть происходящее на северной оконечности площади Джемаа.
Я проследил встревоженные взгляды.
Так я в первый раз увидел их.
Так я в первый раз увидел двух чужестранцев.
Они вышли на открытое пространство с Дерб-Дабачи, где начинаются торговые ряды, и при их появлении немедленно затих вечный гул площади Джемаа. Все, включая меня, повернули головы к чужестранцам. Самые скромные из нас тут же потупились, словно в великом смущении. Более дерзкие продолжали смотреть и даже следовать за пришлой парой несытыми взглядами. Было в нашей коллективной назойливости нечто заставившее меня устыдиться. Словно мы все уже вовлеклись в историю двух чужестранцев, словно она стала частью наших биографий, причем частью далеко не самой лестной.
Вероятно, это ощущение возникло благодаря изумительной красоте молодой женщины — именно красота первой приковала взгляды. Подобная красота несвойственна человеческим существам — это-то нас и смутило. Казалось, от женщины исходит сияние; чужестранцы стали пересекать площадь, и онемевшая толпа расступалась перед ними словно в благоговении. Как позднее выразился мой брат Мустафа, красота чужестранки обещала милость и прощение всем ее узревшим. Я же почувствовал, что красота такого рода достойна поклонения — но на безопасном расстоянии. Для того чтобы смотреть на нее в упор, требуется мужество. А еще — честность. Мустафа со мной не согласился; как выяснилось, этот разлад заставил меня с предвзятостью судить о будущих действиях моего брата.
Мустафа
Мустафа жил тогда не в Марракеше, а в маленьком рыбацком порту под названием Эс-Сувейра на Атлантическом побережье. Он держал лавку на базарной площади, торговал светильниками собственного изготовления. Пятнадцатого числа каждого месяца Мустафа со своим товаром отправлялся на автобусе в Марракеш, где тратил выручку на проституток, ждавших его. Он был молод и хорош собой — а еще невероятно горяч. Чуждый отчаяния, не согласный быть зрителем игры под названием «жизнь», он импульсивно и в то же время очень естественно возвел свои желания в основной для себя принцип. Мустафа исповедовал Действие с неподдельной истовостью, которая требует полной отдачи.