Пересечение - Елена Катасонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К этому грандиозному событию в их жизни они уже по уши увязли в «своей» стране, влюбились в нее, как написано отроду всем востоковедам. Огромная, древняя, полная скрытых сил земля, она была в тысячу раз интереснее Индии Коллинза — «Лунным камнем» зачитывался после войны весь поселок. Очень разные народы, религии и культуры… Нашествия, войны, переселения племен, древние, до сих пор не разгаданные знания… Как читал лекции профессор Дьяков! На них являлись все и всегда. Высокий, толстый профессор сам походил на индуса — мудрым спокойным взглядом, неторопливой манерой беседы, церемонно-вежливым обращением со студентами.
— Здравствуйте, Марина, — останавливал он в коридоре студентку и уважительно ждал, чуть склонив голову набок, пока «дама» протянет ему руку. — Хочу поговорить с вами о вашей работе…
Он всех считал себе равными, этот крупнейший знаток Востока, он знал студентов по именам. И Павел решился и подошел к нему после лекции о древнейших тамильских племенах.
Что ж, Павел сам был во всем виноват, сам напросился на скользкую тему по национальному вопросу, сам искал помощи у Дьякова, будто не знал, что монография профессора о Ганди очень даже вызывает сомнения. Но кто мог подумать, что все потом так повернется? Кто знал? Во всяком случае, не Павел.
В институте осуждали гандизм, каждый первокурсник твердо знал, что гандизм — это плохо. Почему же лучшие умы Индии оказались под его мощным воздействием? — так ставил вопрос профессор Дьяков. И где, кстати, прочитать что-либо вразумительное об учении Ганди? Источников нет, спорить об аксиомах не принято, но следует разобраться, а не бранить гандизм, не зная его… Павел хорошо Усвоил изречение: «Кто не с нами — тот против нас», оно казалось ему единственно правильным. Но и сто раз осмеянное толстовство представало теперь в каком-то другом свете — не как слабость великого художника, а как сила, которую не так-то просто сломать.
Учение Ганди, как видно, гораздо глубже, чем твердят об этом преподаватели. Оно глубже, сложнее, и под первым его пластом много других, до которых еще надо добраться.
— Источники нужно читать, да-а-а, не их толкования, а источники, — как всегда неторопливо протянул профессор. — Достать их трудно, однако необходимо… Есть некоторые переводы с хинди, на английский, конечно… Я кое-что принесу.
Павел растерянно поблагодарил: источники на английском — да разве он его знает? Он же только учит его! Но для Дьякова таких аргументов не существовало: не знаешь — узнай. Его это не касалось. И Павел ринулся на штурм английского по отработанной уже методе: набирать, набирать слова — в день двадцать слов, по воскресеньям — сорок…
Как пьяный, как сомнамбула, автоматически точно, вслепую пересаживался Павел с электрички на метро, с метро — на старенький дребезжащий трамвай, и отдых от слов чужих языков приходил к нему только на пересадках. Электричка — хинди, метро — урду, трамвай — английский; трамвай — хинди, метро — урду, электричка — английский. Так он добирался до института, так возвращался домой. Желтели и опадали листья в Сокольниках, бежали рядом с трамваем первые лыжники, блестели умытые весенним дождем синие рельсы. Поднимая от словарика голову, чтобы повторить, не глядя, новое слово, Павел видел и не видел и листья, и лыжников, и весеннее небо. Жизнь шла мимо него, он в ней не жил.
После лекций Павел снова заглатывал свои пирожки, запивал жидким, сладким кофе. Потом ехал в Ленинку и сидел там до звонка, сидел, ссутулясь, под круглой зеленой лампой и читал, перечитывал, впитывал в себя историю заселения полуострова Индостан. Упорно, методично пробивался он к сложным проблемам индийских народностей, как пробивался его новый друг — китаист Славка к мудреным изречениям Конфуция, зашифрованным иероглифами вэнь-яня, древнего языка Китая.
По дороге домой Павел снова учил хинди — слов с каждым днем набегало все больше. Но после томов истории это был почти отдых — запоминание новых гортанных созвучий, — и он приезжал домой свежим и довольным собой и рассказывал мачехе что-нибудь о великих сражениях богов и героев древности. Тетя Лиза слушала, удивлялась и все подкладывала ему на тарелку каши или картошки.
Павел был уже на третьем курсе, когда победила китайская революция. Ребята орали «ура» и хлопали по спинам именинников — китаистов, в коридорах спорили о том, какой будет новая конституция.
Потом прошел слух, что старшекурсники поедут в Пекин на практику. Счастливчики! Впервые Павел чуть пожалел, что занялся Индией, — тут с поездками было глухо, а разве можно всерьез что-то понять на таком расстоянии?.. Зато как радовалась тогда Юлька…
Чуть тренькнул мелодичный новый звонок — Татьяна вернулась с лекций. Павел не шелохнулся, не встал, не открыл. Что за манера звонить, когда есть свой ключ? Есть же ключ — ну и отворяй на здоровье, а его не трогай. Он повернулся лицом к стене, закрыл глаза и замер. Он слышал, как отворилась дверь кабинета. Татьяна постояла на пороге, хмыкнула, закрыла дверь, ушла. Хорошо… Можно было думать дальше.
Так когда ж он впервые увидел Юльку? Кажется, в те пьянящие осенние дни. Худенькая первокурсница, с каштановыми, по плечам, волосами, она праздновала китайскую революцию как собственный день рождения.
— А у нас теперь мир! А у нас республика! — напевала она, пританцовывая, и сияла так, словно сама установила в Китае эту республику, а ведь ей и поездки пока не светили.
Павел смотрел на нее и улыбался: какая она радостная… Он не замечал, что улыбается, пока не увидел, что и другие смотрят на нее так же, с улыбкой, с чуть завистливым восхищением, с удивлением даже…
Нет, о Юльке лучше не вспоминать, потому что вспоминать о ней больно. Тогда, в институте, она была совсем близко, с ним рядом. Он слышал ее голос, неизменно смотрел вслед, когда она как-то очень легко шла по их узкому Длинному коридору. Он даже защищал (и защитил!) ее на бюро — на втором курсе Юлька решила не ходить на лекции и утверждала, что это ее законное право.
Но это было потом, когда он уже женился на Тане. И вообще, вместе с Юлей, с которой ничего, в сущности, не было, в жизни его появилась Таня, с которой сразу было все. Почему же тогда, вспоминая Юльку, он чувствует такую утрату?..
Таня появилась через несколько месяцев, когда Китай отошел на второй план, когда всем уже было не до Китая. Газеты и журналы — даже такие, как «Техника — молодежи», — толковали только о «безродных космополитах», на собраниях ораторы возмущались «низкопоклонством перед Западом», на лекциях делались бесчисленные оговорки, даже если речь шла о Древнем Востоке. И хотя их институт к Западу отношения не имел и поклоняться Западу навсегда влюбленным в Восток востоковедам, вообще говоря, трудно, все — и преподаватели и студенты — смутно чувствовали себя виноватыми.
Павел как раз читал тогда Палма Датта — профессор дал ему эту редкую книгу, которой не было даже в Ленинской библиотеке, и Павел бился над каждой строкой, боясь понять что-то не так или не понять вовсе, пугаясь того, что во всем согласен с автором, а ведь Дьяков предупредил, что Датт во многом не прав. И чего они носятся с этим самым «низкопоклонством»? В чем, наконец, дело? Некогда, некогда вникать в бесплодные споры. Стоит ли так шуметь из-за всех этих модных тряпок, томных танго и заграничных запонок? И при чем тут, к примеру, французские булочки? За что их, бедных, в «городские» переименовали? И зачем вместо привычных эклеров продают теперь «продолговатые трубочки с кремом» и кафе «Норд» тоже перевели на русский язык и сделали, говорят, «Севером»? Павел пожимал плечами и снова утыкался в своего Палма Датта.
Но вот поползли слухи по институту — неясные, мутные, какие-то подлые, как и все, наверное, слухи на свете. На открытый ученый совет пригласили не только преподавателей и аспирантов, пригласили и старшекурсников. Славка (тоже мне друг!) почему-то не занял место для Павла. Пришлось сесть рядом с Лидой — старостой курса, маленькой, остроносой и вредной. Вел ученый совет профессор Дьяков, только никуда он его не вел: предоставлял слово тем, кто просил, молча, отстранено смотрел поверх голов и, похоже, чего-то ждал. Лихие аспиранты, энергичные молодые преподаватели обрушились на солидную работу по каллиграфии, обвиняя автора, старейшего востоковеда, вчерашнего их учителя, в «беспартийности» и «внесоциальности».
— Бред какой-то, — недоуменно шепнул Павел довольной Лиде. — Какая в каллиграфии может быть социальность?
— А почему он не писал о социальных проблемах? — мгновенно отреагировала Лида. — Кому нужна его каллиграфия?
Павел испуганно взглянул на нее, потом туда — в президиум. Отчего молчит Дьяков? Отчего не вступится? И в битком набитом зале старики молчат тоже. И вдруг Павел понял: сейчас будет что-то еще, чего так напряженно, так явственно ждут посвященные, то, из-за чего так неподвижно и прямо сидит Дьяков. Разгром каллиграфии — только начало. А что, если?.. Да нет, невозможно! И в ту же минуту, словно Павел накликал, напустил на себя беду, невозможное случилось: прозвучало имя профессора. Сквозь оглушительный стук сердца, сквозь шум в ушах до Павла доносились звонкие фразы: «Буржуазные философы не могут быть прогрессивны! А как преподносит их советской аудитории профессор Дьяков? Гандизм осужден партией, гандизм реакционен… Монография Дьякова — прискорбное заблуждение… Взгляды профессора — ошибочны…» Выступал ученик Дьякова, один из тех, кто уже встал на ноги, кто в аспирантские годы «пасся» в хлебосольном профессорском доме, полном книг и заморских птиц в клетках, один из тех, кого Дьяков любил…