VITA BREVIS. Письмо Флории Эмилии Аврелию Августину - Юстейн Гордер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грех и вина — ибо Бог создал нас мужчиной и женщиной с богатым набором чувств и потребностей. Или, если угодно, с набором инстинктов, или же — возбуждающих желаний. Я могу сказать тебе, Аврелий, словно это речь идёт о тебе самом, о том самом, что был некогда моим милым игривым дружком, делившим со мной ложе. Даже свою юношескую склонность к истории о Дидоне и Энее[33] ты присовокупляешь к длинному пожизненному списку своих грехов.
Так ты беспрестанно во всех своих книгах пишешь о «чувственных» и «греховных желаниях». А тебе не приходило в голову, что, быть может, это ты с презрением взираешь на дары Божьи? Я не раз думала о том, что твоё презрение к миру эротических чувств, возможно, ведёт своё начало от манихеев{25} и платоников куда больше, нежели от самого назаретянина.
В своей Десятой книге ты делаешь окончательный шаг в этом направлении, подчёркивая своё презрение не только к миру чувств, и, таким образом, к делу сотворения мира Божьего, но и к самим чувствам, которые также являются делом сотворения Бога, как я полагаю: «Чары запахов меня не беспокоят. Их нет — я их не ищу, они есть — не отгоняю; согласен навсегда обходиться без них»{26} [34]. Ты всё-таки стыдишься: ведь иногда ты ловишь себя самого на том, что ешь какую-то пищу, потому как тебе кажется, будто она — вкусна. Но ныне, стало быть, Бог научил тебя «принимать пищу как лекарство»?
Поздравляю!{27} — хотя одна мысль об этом меня душит. «Поддержание здоровья — вот причина, почему мы едим и пьём, но к ней присоединяется удовольствие», — пишешь ты. Точно так же: «Часто трудно определить, что здесь: необходимая ли пока забота о теле и помощь ему или прислуживание обманам прихотливой чувственности»{28} [35].
Увы, Ваше Преосвященство! А что, если нечто в одно и то же время хорошо для небес и здорово для тела!? Сама я придерживаюсь этих простых слов Горация и делаю это без малейших зазрений совести. Приятно время от времени поразвлечься{29}.
Ты должен есть, Аврелий, и тебе дозволено наслаждаться едой. Ты ведь не перестал также и умываться? Когда ты видишь красивый цветок, тебе дозволено подойти и понюхать его. Хотя ныне ты называешь это «зовом плоти».
Тебе дóлжно стыдиться! Однако «ничто не является столь абсурдным, что не могло бы быть высказано философом…»{30}, — пишет Цицерон. То же самое абсолютно точно может быть сказано и о теологах. Помнишь, как мы с тобой однажды вместе переходили реку Арно? Внезапно ты остановился, тебе захотелось вдохнуть аромат моих волос. Почему тебе этого захотелось, Аврелий? Ужели это был «зов плоти», который объявился вновь? Не думаю, нет, я думаю, что ты некогда знал, что такое истинная любовь, но, боюсь, пожалуй, забыл, что это такое.
Во Второй книге ты вспоминаешь годы своей юности в Тагасте[36] и «плотскую испорченность души»{31} [37] твоей. Ты пишешь: «Что же доставляло мне наслаждение, как не любить и быть любимым?.. Однако туман поднимался из болота плотских желаний, бивший ключом возмужалости, затуманивал и помрачал сердце моё, и за мглою похоти уже не различался ясный свет привязанности. Обе кипели, сливаясь вместе, увлекали неокрепшего юношу по крутизне страстей и погружали его в бездну пороков»{32} [38].
Думаю, ты немного хвастаешь, Аврелий! Как большинство молодых людей, ты, вероятно, обладал живой фантазией, но когда я через несколько лет встретила тебя, мальчик, с которым я делила ложе, был скорее ищущим и неопытным. Да и ты сам пишешь, что испытывал чувство стыда, не имея такого же опыта, которым, судя по их уверениям, обладали твои товарищи. Они хвастали своими «позорными пороками», пишешь ты, но ты и сам делал то же самое. Да, не кажется ли тебе, что это звучит по-детски? Но позорно ли? Самое позорное из всего возможного то, что подобные детские шалости занимают епископа Гиппонского. Ничто человеческое не должно быть епископу чуждо{33}, а мальчики — они мальчики и есть. Ты избегаешь даже называть это ужасающее «ночное преступление», которое совершил в шестнадцатилетнем возрасте, когда вместе с другими мальчишками украл несколько груш с грушевого дерева{34} [39].
Но вот ты становишься более серьёзным. Сначала делаешь ссылку на слова апостола Павла о том, что «хорошо человеку не касаться женщины»{35} [40]. О дражайший Аврелий, почему ты вытаскиваешь на свет Божий только эту единственную строку? Думаю, кое-чем, усвоенным тобой, ты обязан манихеям. Разве тебя не учили в школе риторики, как опасно выдёргивать одно предложение из его контекста? Апостол Павел действительно пишет, что для мужчины благо не касаться женщины, однако же, продолжает апостол, дабы воспрепятствовать прелюбодеянию, каждому мужчине должно иметь собственную жену, а каждой женщине — собственного мужа. Далее, как подчёркивает апостол, женщине и мужчине должно быть единым телом и постоянно отдаваться друг другу, дабы каждый из них не впадал бы в искушение неверности из-за того, что не в силах жить в воздержании{36}.
Вопрос заключается в том, очень ли разумно полагать, что «можно спастись от позорных желаний», выбирая Воздержание? Если спросишь меня, я отвечу: скорее напротив. По правде говоря, ты производишь впечатление человека более поглощённого этой проблемой, нежели большинство мужчин твоего возраста, хотя, стало быть, прошло почти пятнадцать лет с тех пор, как ты бросился в объятия матушки Добродетели (Воздержания). Ну да, ты ведь никогда ни в малейшей степени не дозволял себе возврата с этого пути!
«Если изгоняешь природу вилами, она всё равно возвращается назад», — пишет Гораций{37} [41]. Если не подойдёшь в таком случае к вопросу более радикально, так оно и случается: ты пишешь, что для тебя было бы лучше всего оскопить себя в дни юности ради Царства Небесного{38} [42]. Именно тогда-то ты мог бы в более счастливом расположении духа ожидать, что Бог заключит тебя в свои объятия. Бедный Аврелий! Как ты стыдишься быть мужчиной, ты, что был моим милым наездником! Даже теперь — и, стало быть, через много лет после того, как ты избрал своей невестой Добродетель, — даже теперь ты жалуешься Господу, что тебе по-прежнему не хватает рядом женщины.
Десятая книга, Ваше Преосвященство! Ты пишешь там: «И, однако, доселе живут в памяти моей (о которой я много говорил) образы, прочно врезанные в неё привычкой. Они кидаются на меня, когда я бодрствую, но тогда они, правда, бессильны, во сне же доходит не только до наслаждения, но до согласия на него»{39} [43].
Я толкую эти откровения таким образом, что ты всё ещё не кастрировал себя. Может, даже тебе порой не хватает меня? Может, эти воспоминания обо мне и наших старых «привычках» являются тебе во снах твоих? Потому что ты, в конце концов, не совершил этого, Аврелий? Ты, что некогда был гордым столпом ложа моего! Почему ты с таким же успехом не ослепил себя? Сделал же это Эдип{40}. Почему ты не отрезал свой язык? Потому что ты наверняка по-прежнему жаждешь моих поцелуев!
Полагаю, что и твой знак мужского достоинства был неким образом органом плоти, органом чувственности. Разве это не так, Аврелий? Во всяком случае, это не кто иной, как ты постоянно пишешь о «плотских» желаниях даже тогда, когда в мыслях у тебя желания любви. А может, ты полагаешь, что глаза или уши твои в большей степени творения Божьи, нежели член твой, знак твоего мужского достоинства? Уж не считаешь ли ты, что некоторые части человеческого тела менее значительны для Бога, нежели другие? К примеру, средний палец твой важен не так, как язык? А ты не забывал и о нём!
III
В ТРЕТЬЕЙ КНИГЕ ты пишешь о том времени, когда, будучи юным студентом, ты появился в Карфагене. «Кругом меня котлом кипела позорная любовь. Я ещё не любил и любил любить и в тайной нужде своей ненавидел себя за то, что ещё не так нуждаюсь. Я искал, что бы мне полюбить, любя любовь»{41} [44].
И вот — ты нашёл меня. Прошёл лишь год твоей жизни в нашем городе, как мы встретились, сама же я родилась здесь. Обоим нам шёл девятнадцатый год. Помню, я сидела под сенью смоковницы вместе с тремя или четырьмя студентами. Одного из них ты знал с прежних времён и направился прямо к нам. А я, прищурившись, — солнце било в глаза — посмотрела на тебя снизу вверх. Должно быть, я сделала это так, что пленила тебя, ибо ты, уловив мой взгляд, тем не менее единожды или дважды растерянно потупился, прежде чем поймать его снова. Ощущение было почти таким, словно мы — двое — уже прожили вместе целую жизнь. Я в мгновение ока уже знала, что полюблю тебя всей душой на всю жизнь. Того, что это случится нынешней ночью, я всё же не боялась, ибо и не мечтала об этом. Хотя, если бы меня томили подобного рода предчувствия, я, возможно, и боялась бы, но одновременно и предавалась бы подобным мечтам.