Фифа - Владислав Дорофеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не это я искал. Мне нужен портрет человека, у которого нет общественного сознания, я ищу признаки проявления этого недостатка. Я хочу победить склонность и стремление к насыщению зрительной информацией, я хочу преобладания в своей жизни информации мысли, а не эмоций. Не знаю, насколько все это точно или не точно выражено. Интересно из политических деятелей, кто из них был с более или менее развитым общественным сознанием?
Допустим Кеннеди и Хрущев, кто из них был более значим с общественной точки зрения? 10 июля 1961 года, рассказывая в узких кругах о своей встрече с Д.Кеннеди, Хрущев упомянул о просьбе Кеннеди учитывать реальную обстановку в политической атмосфере власти в Америке и не требовать на первых порах больше, чем это возможно, чтобы не быть сваленным правыми. Хрущев отнесся к этому крайне скептически. Д.Кенеди был убит в Далласе, а мировая история в своем развитии потеряла какие-то возможности. Значит, Хрущев был слабее Кенеди. Кенеди уже утвердил свое первенство своей насильственной смертью. И оказывается, что наша страна была на какое-то время под влиянием политика масштабами меньшего, чем политик, оказывающий в то же время влияние на политику США. Многое, разумеется зависит от воспитания, культуры, Хрущев крестьянин, психология недоверия, подозрительности, собственности, ухарства, показного разгула, хитрости, а Кенеди – это психология аристократа, представителя внутренней, глубинной власти, хотя не исключено, что Хрущев был сильнее Кенеди в плане функционерства. У хрущевых было огромное ощущение и понимание значения личности, а у кеннеди мощное чувство цельности и взаимозависимости и пересекаемости различных линий и направлений политики государства, сосуществование этих политик. Все наши правители – это представители рабочего класса и крестьянства. Здесь вступает в дело противоречие, великое противоречие правит нашим государством. С одной стороны наши правители вышли из среды, которая воспитана на чувствах коллективизма, а главное, полной взаимозаменяемости ее членов, ее составных частей, а правители западного мира, в основном, выходцы мира, построенного по законам чести, по законам незаменимости его членов, его составных частей. Вот в чем противостояние двух миров, конечно, на уровне не политиков, а субъективных устремлений. Это довольно серьезно. Дальше вступает в дело уже политика. У нас правит рабочий класс, там правит буржуазия, у нас правит общественная собственность на средства производства, там правит частная собственность на средства производства, там правит агрессия, здесь правит миролюбие и гуманизм. Хотя, что такое гуманизм?
Например, академик Тарле приводит слова Маркса и Энгельса по поводу гуманизма Наполеона. «Вот что они писали по поводу осады Севастополя: „Поистине Наполеон Великий, этот убийца стольких миллионов людей, с его быстрым, решительным и сокрушительным способом ведения войны, был образцом гуманности по сравнению с нерешительными, медлительными „государственными мужами“ руководящими этой русской войной…“»
Гуманизм понятие непостоянное. Хочу остановиться на одном впечатлении. «Основоположники» чуть ли не боготворили Наполеона, по крайней мере, подавали его с большой буквы, причем «убийца» у них в скобках, о чем это говорит? Об их молодости, но более об их романтической настроенности. Наконец, об их иллюзорности теоретиков, которая так никогда не была рассеяна их практической деятельностью. Возвращаясь к гуманизму, я думаю, что прозрачное, эфемерное и зыбкое пространство гуманизма пьянило их своей неоднозначностью. Неоднозначность привлекает и меня.
А фифа и курьер – однозначны, потому не интересны мне и большинству, собственно, потому я решил их взять. Однозначность – это крышка гроба для мира, мир уже потихоньку вполз в гроб, дело за крышкой, наша с вами задача, читатель, не дать закрыться этой крышке, а потом и мир вытащить из гроба. Голова чуть побаливает, вероятно, чувствует тему, вероятно, идет некоторое преодоление. Преодоление чего? Страха? Я боюсь жить, всегда боялся и всегда боюсь. Может быть все, что я делаю в жизни, все это настроено на волну страха, на волну преодоления страха, а если я что-то не делаю, я не делаю из страха это сделать, я боюсь. Более всего я боюсь физической боли, это как-то ненормально, но я ничего не могу с собой поделать, я не боюсь общественного осуждения, общественного мнения, но я боюсь физической боли, как глупо. Но главный страх не в самой боли, а в том, что от страха боли я могу изменить своим принципам, своим воззрениям, своей позиции, тогда получится, что поддался я самому гадкому, что есть у меня. Вот в чем мой самый большой страх, я боюсь физической боли не потому, что я боюсь боли, а потому, что я боюсь последствий этой боли. Курьер и фифа не боятся боли физической, они ничего не боятся, кроме страха быть смешными. Я не боюсь быть смешным, в этом мое преимущество. Но больше никакого, вы понимаете, все, чем я обладаю, все мое чувство общественного сознания, все это вкупе упирается в малюсенькую закорючку, страх перед физической болью.
Но почему я боюсь, откуда этот страх, в чем начало его, в чем его продолжение? Тут нужно опуститься в детство. Первое, что приходит в голову – это как меня вокруг стола, по комнате гоняла с офицерским широким кожаным ремнем в руке мать, я помню, как я забивался под стол, там рыдал, просил, умолял меня не трогать, кошмарные воспоминания. А еще помню, что била она меня по крайне ничтожной причине – я в ее кожаных перчатках строил снежную крепость, а потом придя домой, положил перчатки на батарею, разумеется, перчатки пропали. Увидя это, мать меня избила до психологической полусмерти.
Что еще? Это вероятно, кирпич во время одной из игр, пущенный мне в ногу: шрам до сих пор украшает мне лодыжку, я тогда потерял на миг сознание. Еще. Однажды, на уроке меня осмеял на весь класс учитель, точнее учительница, я до сих пор помню ее сжатые узкие губы женщины-стервы. Но все это только причины, они должны были в какой-то момент совпасть – так вот как они совпали, на каких условиях, в какой момент произошло совпадение этих условий… Или же не было никаких условий и совпадений, а есть только моя память, в которой, нет с помощью которой, я нашел в себе защиту и нашел оправдания для своих отступлений. Возможно, что так и обстоит дело, очень может быть, что так. А если не так, то как? Это очень похоже на ситуацию с фифой и курьером, оба они попав в определенные условия, пройдя сквозь момент их совпадения, оказались наруже уже без признаков общественного сознания. Однако, не исключено, что никакого совпадения в их жизни не было, а было углубление в память, было умозрительное совмещение условий, было желание отречься от общественного сознания. Получилась истерично-умозрительная фифа и сумасшедше-истеричный курьер, и умозрительно-трусливый автор. Похоже на правду.
После яблока, трех слив, полутора чашек чаю и одной розетки клубничного варенья я повеселел, но не веселы мои блестящие глаза, не весел мой член «тайный», не весел я весь, со всеми моими потрохами. Из-за жены ли, нет не из-за жены, а скорее из-за несовершенства своей психики, из-за моего ума, из-за моей лености пресекать невежество, с которым доводится встречаться. Ах, я…
Что же дальше? «На фоне тонких стен сидит усталая блондинка», произнесла как-то фифа и сразу же влюбилась в того хлыща, что сидит напротив, у него чуб до колен, у него глаза вытаращенные как у рака, а рот огромен, как у жабы, у него вместо члена – ничего, он короток ростом и широк грудью, он смугл и одновременно бледен, он холерик и одновременно флегматик. Зачем я так пишу, да потому что я против искусственных однозначностей, против разделения явлений, я за их комплектность, Осталось чуть больше полутора моих страниц, нужно готовиться в концу, думать о конце повествования, о смерти темы, о смерти строчки и смерти настроения, на котором держится этот текст.
Что-то я разволновался необычайно, что такое, может быть я напал на главное в этой теме?! Главное в теме – ее конец. В чем этот конец, какое продолжение? Может быть поэтическое продолжение? Я попробую, возьму другой лист, хотя я не верю, что поэзия может рождаться минутно, под воздействием эмоционального всплеска, скорее, поэзия рождается в процессе мощного и продолжительного натиска, тогда только чуть-чуть приоткроется дверца, даже щелка, откуда может быть повеет духом поэзии слова и тогда текст, озаренный этим пучком света, засияет, светоносно и красиво, четко и твердо, тогда и только тогда появится возможность правды и только правды, которой подвластно решение всех зол и несправедливостей, тогда очищается истина и продолжается этой истиной жизнь; вот ради такого продолжения жизни мы ищем и находим истину. Мы ниже этой истины, потому что она вечна, а мы скоротечны, но мы извечны и этим мы люди. Но мы доказываем себя людьми только в момент прикосновения к истине, в момент выявления с помощью истины правды жизни, в момент поглощения правдою жизни иллюзий и условностей, в тот час, когда мы можем отказаться от слов во имя действия, во имя прекрасных минут прощания с эгоизмом жизни.