Наше общество в «Дворянском гнезде» Тургенева - Павел Анненков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Автор не оставил без разрешения и вопроса, почему умный, серьезный Лаврецкий мог так ошибиться в выборе жены. Для пояснения этого обстоятельства г. Тургенев рассказывает нам историю всего семейства Лаврецких, начиная от прадеда их, разбойника, грабящего и злодействующего с ведома, почти с позволения общества, до их отца, англомана, преобразователя, женившегося случайно на крепостной девушке и сделавшегося трусом и тряпкой, по выражению Гоголя, как только жизнь немножко серьезнее заглянула ему в лицо. Первый бил соседей, вешал «мужиков за ребра», последний заводил английское хозяйство и старался образовать из сына своего спартанца, незнакомого со слабостями человеческой породы. Так было до 1825 года, когда «близкие знакомые и приятели Ивана Петровича (отца нашего героя) подверглись тяжким испытаниям», и сам он вдруг притих и сжался до глубочайшего ничтожества, до невыразимой пошлости. Все эти страницы у г. Тургенева, с их быстрыми, но крупными очерками лиц, где проходят, почти как видения, разоренные и истасканные графини обок с любовниками своими, бедные дворовые девушки, попавшие в госпожи, дикие помещики, под взглядом которых замирает всякая жизнь в немом трепете и без сопротивления, принадлежат к числу мастерских страниц романа. Это верная, оживленная картина русских образованных поколений в XVIII столетии и в первой четверти настоящего. Нужно ли говорить, что она далеко оставляет за собой недавние безобразные попытки изобразить близкую нам старину посредством голых выписок из «Записок» и «Памфлетов», скрепляя их только циническими намеками? Нет ничего общего в картине г. Тургенева с этою возмутительною игрой на почве истории, игрой, которую еще вдобавок хотели нам выдать за свободное, творческое создание, как будто из подобранных цитат, из коллекции скандалезных анекдотов может выйти что-либо, кроме смешения, поясняющего только малую совестливость писателя перед собой и перед публикой. Из картины г. Тургенева оказывается, что наш Лаврецкий несколько раз уже был надорван в жизни, прежде чем последняя штука жены подкосила его существование. Так или иначе, но и тут все поколение, к которому он принадлежит, разделяет его участь. Почти каждый из его членов и разными способами был обессилен, прежде чем являлся к жизни и деятельности: жизнь и деятельность валили его только окончательно с ног на землю. На школьных скамьях, на первых порывах молодости, или дома перед требованиями воспитателей начиналось для каждого нравственная диета, направленная к укрощению, извращению или к отмене природных сил человека. Двадцати трех лет спартанец был круглый невежда в науках, а еще более в жизни. Варвара Павловна явилась первым существом, которое приняло с улыбкой и доброжелательством этого юного Алкида, как называет его автор, описывая его мужественную наружность, скрывающую младенческое сердце и неведение. Алкид ничего не разбирал. В одном имени женщины, в одном ее образе заключалось для него полное представление всего нравственного, благородного и чистого в мире. Когда Варвара Павловна разрушила это представление, то она разрушила не одну идею, а целиком всю жизнь человека. Несчастие, однако ж, было полезно Лаврецкому. Оно смягчило и обработало его душу, наделив ее тем мудрым снисхождением, о котором говорит поэт, дало понимание русской жизни и, подобно спасительному балласту, привлекло его из обширных, но неопределенных стремлений к земле, к родным степям, к нуждам, печалям и волнениям ближних. Все существо его сделалось чрезвычайно добрым, симпатическим: сердца окружающих покоряются ему невольно, увлеченные его общим благорасположением. Он радуется успехам людей, их радостям, как собственному счастию, и только, обращаясь на себя, желал бы себе еще раз молодости, еще раз любви и еще раз жизни. Как ни странны и мало разумны подобные желания, но они почти сбываются, когда сильный удар жениной руки разрушает его воздушный замок… Таков Лаврецкий, заменивший Паншина в сердце Лизаветы Михайловны.
После этого длинного комментария читатель наш может подумать, что затем все просто и очевидно в романе, что все цели и намерения его открыты, что завязка его должна быстро развиться в яркую картину и быстро склониться к неизбежной катастрофе, уже предугадываемой всеми. Несколько иначе однако ж происходит дело в самой повести, показывая еще раз, что ясность комментария бывает, большею частию, кажущаяся, фальшивая ясность и что он редко может дать понятие о тайной, невидимой стороне, какую имеет всякое замечательное произведение искусства, и какую сухая, критическая передача иногда не исчерпает сразу. Благодаря этому свойству, многое выходит иначе, чем мы ожидаем; например, образы главных действующих лиц написаны автором далеко не с тою грубою выразительностью, которая совершенно освобождает зрителя от труда составлять о них мнение, на что метит обыкновенно комментарий; отношения между лицами далеко не так просты, чтобы достаточно было нескольких размышлений и намеков для полного определения их, и, наконец, интрига романа, задержанная в своем течении созерцательным настроением и автора, и героев, возникшим из самого хода повествования, совсем не так бурно несется к концу, как можно было бы предполагать, а напротив, задумчиво и роскошно тянется, прежде чем повернуть ей к естественному и уже давно открывшемуся истоку. Займемся комментарием и этой второй оборотной стороны романа, как сделали уже для наиболее очевидной и яркой его стороны. Особенный смысл, о котором мы говорили, кажется нам, сообщен роману следующим, весьма важным обстоятельством: герои его, Лиза и Лаврецкий, лишены всякой возможности существовать в мире на тех основаниях, какие выпали им на долю, или какие они избрали себе. Бедственная, роковая невозможность эта оказывается с первого появления их на сцену отсутствием свободного движения, мертвенностью воли и бессилием перед гнетом внешнего мира, то есть всеми признаками зловещей агонии, поэтический характер которой не спасает однако ж человека от гибели. Они стоят перед читателем, открытые для всех житейских бурь и не имея ничего в руках, чем бы защититься. Со всеми их качествами как нельзя более походят они на тех страдальцев романической школы живописи, которых мы видим на картинах обок с орудиями их страданий, покорно принимающих все удары врагов, посылая только угасающий взор к звездам и ласковому небу. Все их значение заключается в достоинстве характера и в удивительно-глубоком выражении физиономий, но существенный признак жизни – движение – так чужд им, что, кажется, с первым шагом навстречу обстоятельств или на борьбу с ними они лишились бы всего своего величия. Вот почему фигуры Лизы и Лаврецкого написаны автором в легком полупрозрачном тоне, который не дает усмотреть и распознать тотчас же их лица и свойственное им выражение. Место сильных красок жизни заменено тут бесчисленными и тончайшими чертами; каждая из них отвечает какой-либо тайной стороне их существования, и каждая будит в душе читателя множество личных воспоминаний, множество знакомых и родных уму ощущений. Удивительное обаяние, производимое героями, зиждется именно на обилии, выразительности и значении этих подробностей, бросающихся в глаза с первого же раза, между тем как полный образ героев восстает уже гораздо позднее и требует уже некоторого размышления. Оно и понятно. Единственная сила, сосредоточивающая человека, мгновенно объясняющая его для всех взоров, определяющая и обнажающая его, есть опять-таки движение или, другими словами, употребление воли, борьба за себя и за свои основания. Но Лиза и Лаврецкий не борются, не отстаивают своей жизни, а только заняты мыслию, как бы благороднее, достойнее и великодушнее подчиниться всему, чего потребуют и к чему принудят их обстоятельства. Страдательное положение есть их удел на земле, и притом удел, столько же данный им извне, сколько и взятый на себя по охоте, несмотря на некоторые попытки Лизы и Лаврецкого освободиться от него, противоречащие основному их характеру и потому всегда неудачные, как бывает бесследна всякая вспышка. Где же причина, спрашивается, этого нравственного паралича, поразившего их в середине жизни? Прежде чем действовать на внешний мир, всякому человеку необходимо позаботиться об устройстве и организации своего собственного личного и внутреннего мира. Для того, чтобы вести какую-либо борьбу, необходима твердая точка опоры, которая нигде не найдется, кроме нас же самих. У иных более счастливых поколений, первые зачатки нравственного капитала, столь нужного для развития природных сил в человеке, достаются, так сказать, по наследству и даром. Лизе и Лаврецкому ничего не было оставлено. Вдохновение часто приходило на помощь первой, но не освобождало ее совершенно от необходимости внутренней работы, а еще менее освобожден был от нее Лаврецкий. Они должны были сами наживать всякую общечеловеческую мысль, всякое светлое, коренное правило жизни, и притом еще беспрестанно поверять на самих себя всякий моральный принцип, чтоб удостовериться, не фальшивого ли он чекана и достоинства. Так мало достоверности представляли им те признанные и законные авторитеты, которым другие народы слепо и охотно подчиняются. Но заниматься устроением своих домашних, так сказать, душевных дел и в то же время принимать все вызовы обстоятельств и храбро выдерживать беззаконные дуэли с случайностями жизни – работа вообще очень тяжелая. Лиза и Лаврецкий ограничились одною половиной ее и обратили всю энергию воли исключительно на самих себя. Может быть, покажется странным, что мы говорим об энергии и воле нашей четы после того, как признали уделом их на земле страдательное положение по преимуществу. Оно и точно странно, если глядеть на них со стороны действующего лица или, по крайней мере, где обыкновенно стоит читатель, и где они неохотно, да и весьма неловко, показываются; но если посмотреть на них в их душевном улье, в тайной их работе над собою, дело принимает совсем другой оборот. В царстве растений есть роды, обозначаемые названием тайнобрачных, между русскими людьми есть многочисленный класс, который можно бы назвать тайнорабочим: он неутомимо, упорно трудится над собой, под покровом глубочайшего молчания, в глухом, незримом тайнике собственного духа. Отсюда и явление, часто повторяющееся в нашей жизни. Внешний мир, например, по-прежнему стоит, как стоял, каждый и все оставляют его жить в покое, как живет, но взгляд на него уже изменился, опередил его и даже покинул. Со слов нашего автора мы сказали, что Лаврецкий был обессилен, прежде чем наступила пора обнаружения сил, и это кажется нам несомненно в отношении той стороны его существования, которая соприкасается с живым и действующим миром; со слов же нашего автора можем сказать наоборот, что Лаврецкий потратил огромное количество труда и силы на другую, нравственную сторону своего существования. Между ним и отцом его, англоманом, лежит, например, целая бездна развития, но кто же вырыл ее, как не Лаврецкий-сын? В превосходных сценах, изображающих нам психическое состояние Лаврецкого по получении в Париже несомненного доказательства измены жены и собственного позора, мы видим, как пробуждаются в нем мрачные силы его родоначальников, отцов и дедов его, и как твердо побеждает он их в себе. Страшные испытания, каким подвергает его Варвара Павловна по возвращении в Россию, никогда не застают его врасплох, а находят его также настороже против грубых инстинктов и увлечения: он страстно бережет человеческое, гуманное чувство свое, добытое с таким трудом, даже перед коварством и низостью. Плебейская кровь, которая отчасти течет в его жилах, помогает его усилиям, но не создала их, как намекает автор не вполне основательно, по нашему мнению: плебейская кровь также нуждается в обуздании ее духовным началом, может быть, даже более, чем какая-либо другая. Энергическое управление своим внутренним миром – вот где единственная доблесть Лаврецкого, не имеющего иной доблести. Этим он отличается от всех Чацких и Печориных. Чацкий, Онегин, Печорин свободно презирают всю окружающую их современность, совсем не подозревая, что презрение надо бы начать с самих себя, и что они составляют первое звено той самой современности, которую так охотно осмеивают. Они выделяют себя из толпы без малейшего права на то или по праву вроде «вольности дворянской», и ни разу не пришлось им подумать, что изменение порядка вещей, который тяготит их, должно не предшествовать изменению их собственной жизни, а следовать за ним. Лаврецкий менее заносчив и развязен, но он серьезнее их. Не нужно прибавлять, кажется, что мы отдаем ему преимущество только за обилие содержания, произведенное самим ходом жизни и времени, а не за выразительность и яркость образа, чем первые, конечно, далеко превосходят его.