Человеческая комедия - Уильям Сароян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гомер жевал сухую конфету, а мексиканка говорила без умолку:
– Это наши конфеты, мы их сами варим из кактуса. Я приготовила их для моего Хуанито к его приезду. Но вы ешьте, ешьте! Вы ведь тоже мой мальчик.
И вдруг она разрыдалась, сдерживая себя, словно в слезах было что-то постыдное. Гомеру хотелось бежать, но он знал, что должен остаться; ему, видно, придется пробыть здесь всю жизнь, он вот только не знал, как ему поступить, чтобы женщине не было так горько, и, если она попросит его остаться вместо сына, он не сможет ей отказать, у него не хватит на это сил. Он поднялся, словно стоя мог исправить то, чего уже нельзя было исправить, но тут же понял бессмысленность своей попытки и смешался еще больше. В душе он твердил себе: «Что я могу поделать? Что я, черт возьми, могу поделать? Ведь я всего-навсего рассыльный».
Женщина вдруг обняла его, приговаривая: «Мой мальчик, ах, мой мальчик!»
Не понимая почему – ведь ему было просто очень горько, – он вдруг почувствовал, что его мутит и вот-вот вырвет. И не потому, что эта женщина или кто-нибудь другой были ему противны, но то, что с ней произошло, было так несправедливо, так безобразно, что его тошнило, и он не знал, захочется ли ему еще жить.
– Поди сюда, – сказала женщина. – Сядь. – Она насильно усадила его на стул и встала рядом. – Дай я на тебя погляжу.
Она смотрела на него так странно, что рассыльный, у которого надрывалось сердце, не мог шевельнуться. Он не чувствовал ни любви, ни ненависти, им владело величайшее отвращение, но в то же время и мучительная жалость – не только к этой бедной женщине, но и ко всему живому, к нелепой привычке людей терпеть и умирать. Он представил себе эту женщину в прошлом – красивую, молодую у колыбели сына. Он видел, как она смотрит на этого удивительного человечка: безмолвно, растерянно, полная надежд. Он видел, как она качает колыбель, и слышал, как она поет. А теперь посмотрите на нее!
И вот он уже снова несется на своем велосипеде по темной улице, и из глаз у него текут слезы, и губы шепчут детские, неразумные проклятия. Когда он доехал до телеграфной конторы, слезы у него высохли, но в душе его родилось что-то новое, чего, он это знал, уже нельзя остановить. «И не надо, – сказал он себе, – не то я сам буду ничем не лучше мертвеца». Говорил он с собой громко, словно с глухим.
Глава 6
Песня для мистера грогена
Гомер сидел за столом против мистера Грогена. Телеграфные провода молчали, но вдруг ящик затарахтел. Гомер ждал, что Гроген ответит на вызов, но мистер Гроген не тронулся с места. Гомер обежал вокруг стола.
– Мистер Гроген, – крикнул он, – вас зовут! – Он тихонько потряс старика. – Мистер Гроген, – говорил он, – проснитесь же! Проснитесь!
Гомер подбежал к графину с водой и наполнил бумажный стаканчик. Он вернулся к телеграфисту, но не решился выполнить то, что ему было приказано. Поставив стакан на стол, он снова потряс старика.
– Мистер Гроген, – повторял он, – проснитесь! Вас вызывают!
Гомер выплеснул воду ему в лицо. Мистер Гроген откинулся на стуле, открыл глаза, посмотрел на Гомера, прислушался к стуку аппарата и ответил на вызов.
– Вот это правильно! – сказал он мальчику. – А теперь быстро! Чашку черного кофе! Бегом!
Гомер выбежал из конторы и понесся к Корбету. Когда он вернулся, глаза телеграфиста были снова зажмурены, но он еще продолжал работать.
– Правильно, малыш! – сказал он. – Теперь не бойся. Все в порядке.
Мистер Гроген на минутку задержал телеграфиста на другом конце провода и стал отхлебывать кофе.
– Сперва полагается плеснуть холодной воды, – сказал он, – а потом принести черного кофе.
– Хорошо, – сказал Гомер. – А телеграмма важная?
– Нет. Совсем не важная. Деловая. Насчет того, как нажить денег. Пойдет в ночную почту. Тебе не нужно ее сегодня доставлять. Телеграмма вовсе не важная. Но мне было важно ее принять. – Голос его окреп, потому что он уже проснулся и к нему вернулись силы. – Они вот уже несколько лет хотят уволить меня на пенсию! – кричал он. – Хотят повсюду насадить эти новоиспеченные аппараты – мультиплексы и телетайпы, – сказал он презрительно, – будто машина может заменить человека! – И прибавил тихо, словно обращаясь к себе самому или к тем, кто хотел лишить его места в жизни: – Если бы не работа, прямо не знаю, что бы я стал с собой делать. Наверно, не выжил бы и недели. Я проработал всю жизнь и не могу не работать.
– Конечно, – сказал Гомер.
– Ты мне поможешь, мальчик, я знаю, что могу на тебя положиться, – сказал мистер Гроген. – Ты вот мне уже помог. Спасибо.
Он постучал ключом. Ему ответили, и он начал записывать телеграмму, но, печатая на машинке, продолжал говорить, и в голосе его звучала такая гордость и такая сила, что у Гомера стало легче на сердце.
– Они хотят меня выгнать! – кричал телеграфист. – А ведь никто не умел работать быстрее меня! Я и передавал, и принимал быстрее самого Волынского и не делал ошибок. Вилли Гроген! Мое имя знают телеграфисты во всем мире. И не отрицают, что Вилли Гроген был лучше их всех! – Замолчав, старик улыбнулся рассыльному – мальчику из рабочего предместья, который только вчера и так вовремя начал свою трудовую жизнь. – Спой-ка мне еще одну песню, малыш, – сказал старый телеграфист, – ведь мы с тобой еще живы.
И Гомер запел.
Глава 7
Если придет весточка…
Сидя в старой качалке в гостиной своего дома на авеню Санта-Клара, миссис Маколей дожидалась сына. Он вошел в гостиную вскоре после полуночи, весь в пыли, усталый и сонный, но мать сразу почувствовала в нем какую-то тревогу. Она знала, что голос у него будет глухой, каким бывал порой у ее мужа. Гомер долго стоял в темной комнате, не произнося ни слова. А потом, вместо того чтобы заговорить о самом главном, сказал:
– У меня все в порядке, мама. Но я не хочу, чтобы ты дожидалась меня допоздна каждую ночь. – Он помолчал, и ему пришлось повторить: – У меня все в порядке.
– Знаю, – сказала мать. – А ну-ка, сядь.
Он сделал движение, чтобы присесть на старое, слишком туго набитое ватой кресло, но вместо этого просто в него упал. Мать улыбнулась.
– Я вижу, ты устал, – сказала она, – но, кажется, еще и взволнован? Что случилось?
Мальчик ответил не сразу, а потом заговорил торопливо, не повышая голоса.
– Мне пришлось отвезти телеграмму одной даме на Джи-стрит. Мексиканской даме… – Гомер замолчал и встал с кресла. – Не знаю, как тебе рассказать… видишь ли, телеграмма была из военного министерства. У нее убили сына, но она не хотела этому поверить. Не хотела, вот и все. Я никогда не видел, чтобы люди так приходили в отчаяние. Она заставляла меня есть конфеты, сваренные из кактуса, обнимала и твердила, что я – ее мальчик. Я не противился – ведь ей от этого было легче. Я даже ел конфеты… – Гомер снова замолчал. – Она так смотрела на меня, словно я и в самом деле был ее сыном; мне стало нехорошо и вдруг показалось, а может, я и правда ее сын… А когда я вернулся в контору, оказалось, что наш старый телеграфист, мистер Гроген, пьян; он меня предупреждал, что с ним это бывает. Я сделал все, как он просил: брызнул ему в лицо водой и принес черного кофе, чтобы он проснулся. Если он не сможет выполнять свои обязанности, его уволят на пенсию, а он этого не хочет. Я его как следует протрезвил, и он сделал все, что полагалось, а потом рассказывал мне о себе, и мы с ним спели. Может, это глупо, но мне почему-то грустно.
Гомер замолчал и немного походил по комнате. Он стоял у открытой двери, отвернув от матери лицо, и продолжал свой рассказ:
– Меня вдруг охватила тоска. Со мной этого еще никогда не бывало. Помнишь, даже когда умер папа, я не так мучился, потому что, потому что… все мы брали пример с тебя, а ты не позволяла нам жить так, будто все кончено. Поэтому ничего и не изменилось. Все осталось по-прежнему. Не знаю, что произошло, но все стало не таким, как раньше, все теперь иначе. – И он закончил со всей непримиримостью молодости: – Решительно все!
Он перестал глядеть в проем двери и повернулся лицом к матери.
– Прошло всего два дня, и все стало другим. У меня тоска, и я не знаю, о чем тоскую. – И, подойдя к ней поближе, спросил: – О чем, как ты думаешь, мама? – Мать не отвечала и ждала, что он еще скажет. – Не понимаю, что творится на свете, – сказал он, – и почему все так устроено, но, как бы то ни было, не позволяй, чтобы тебе причиняли боль! Все теперь переменилось, но не позволяй, чтобы наша жизнь стала уж совсем не такой, как раньше.
Женщина улыбалась и ждала, скажет ли он ей еще что-нибудь, и, так как сын молчал, мать заговорила сама.
– В мире и в самом деле все переменилось, – сказала она. – Для тебя. Но он-то сам остался таким, как прежде. Тоска, которую ты почувствовал, напала на тебя потому, что ты перестал быть ребенком. Но мир всегда был полон этой тоски. И не потому, что идет война. Не война породила эту тоску. Наоборот, это из-за нее идет война. От отчаяния, неверия во что бы то ни было, хотя бы в милосердие Божие. А мы будем держаться друг за друга. Мы постараемся остаться такими, как были. – Подумав минутку, мать сказала ему, как она примет самую нежеланную из всех грозящих ей бед. – Если весточка придет и ко мне, – сказала она, – такая, как к твоей сегодняшней мексиканке, я поверю в ее буквы, но не в ее смысл. И мне не нужно будет плакать, ведь я знаю: сына моего не могут убить. – Она замолчала, а потом заговорила снова, уже почти весело: – Что ты ел на ужин?