Все возможное счастье. Повесть об Амангельды Иманове - Камил Икрамов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Какая глупость! — раздражился Кенжебай, — разве пастух ставит овец справа, а козлов слева? Мелет всякую ерунду, врет без зазрения совести». Дальнейшая речь миссионера еще больше не понравилась Кенжебаю.
— Детей Христос отделит от родителей, мужей — от жен, богатых — от бедных, всех отделит друг от друга. Несправедливому судье и начальнику бог скажет: «Сколько виновных отпустил ты за взятки без суда и сирот отпустил ты, не выслушав их просьб. Ты помогал ворам, ворованный скот принимал в свои табуны, вещи краденые скрывал у себя, и думал ты, что поступков твоих бог не увидит, взыскивать, судить и обвинять тебя не станет и за несчастных не заступится».
Тирада о неправедных судьях и начальниках была припасена к концу беседы и всегда действовала безотказно. Слушатели насторожились, воодушевились, многие искоса поглядывали на хозяина юрты. Он хоть и не был судьей, но много лет был старшиной аула, а теперь вот собирался стать волостным. Кенжебай видел, вернее, чувствовал эти взгляды. Он сидел, склонив голову, изображал смиренное внимание, но негодовал. Вначале, когда миссионер заговорил о неправедных судьях, Кенжебай подумал, что это прямой намек на Бектасова, и это показалось очень уместным. Три года назад Бектасов был судьей и, как всем известно, укрывал краденое. Но все знают, что и Кенжебай не может без этого прожить. Если есть обычай воровать скот, если есть закон степей и закон удали, то должен быть и закон богатства.
— Когда предстанет такой судья или начальник перед всевышним, тот скажет ему: «Вот я, праведный судья! Иди, проклятый, от меня! От тебя плакали люди, ты сам теперь плачь во веки веков!»
На этой высокой ноте отец Борис оборвал свою беседу, предложив всем подумать об услышанном и сказав, что следующую встречу назначит скоро, а завтра уедет нести слово божье в дальние аулы.
Отец Борис долго не мог заснуть в ту ночь и не давал спать хозяину юрты. Кенжебай с трудом сдерживал себя, чтобы не вскочить, не заорать, не отстегать русского болтуна своей камчой, похожей на цеп.
Во всех других юртах люди давно уже спали. Бейшаре снилась гора, пологий склон, заросший дикими яблонями и ягодником. Только не лето было, не осень, а весна. Все цвело вокруг, а он шел с Зейнеп, и она смеялась.
Амангельды спал под боком старшего брата Бектепбергена, и ему снился суд. На белой кошме сидел Яйцеголовый и судил другого Яйцеголового. До чего же были похожи судья и подсудимый!
— Вот я, праведный судья, — говорил судья Яйцеголовый. — Иди, проклятый, от меня! От тебя плакали люди, ты сам теперь плачь!
Подсудимый Яйцеголовый не плакал. Он стоял перед судьей, в руках у него была камча.
— Иди! — говорил судья. Кенжебай почему-то не уходил.
Трава становилась белесой. Сначала подсыхал кончик каждой травинки, потом во всю длину вытягивались седые полоски.
Мальчик лежал на животе и думал про седую траву: воды ей тут было мало, а соли много. Еще он думал про свой сон, про двух Яйцеголовых. Он любил вспоминать сны и рассказывать их другим, только не было охотников слушать. Но больше всего он любил молчать. В молчании явь и сон, собственные воспоминания и рассказы людей переплетались между собой, и не было нужды отличать одно от другого, искать точные слова, делать выводы. Например, он помнил, как летела над осенней желтой степью огромная стая воробьев или других таких же мелких, серых и никчемных птиц, — вдруг показался ястреб, и огромная свободно летящая стая прямо на глазах превратилась в круглый летящий шар, такой плотный, что не понять было, как птицы машут крыльями. А ястреб не стал нападать, улетел.
Это видели только двое, Амангельды и его отец. Теперь отца нет и никто не поверит, что так было. Могут сказать, что ему это приснилось. Или врет.
Еще он думал о золотисто-карем иноходце, таком, какого никогда не видел. Может, у великого кипчака, у сказочного Кобланды-батыра был такой конь. Ни у кого из баев Амангельды не видел лошади, о которой мечтал. Хорошие были кони, а такого золотисто-карего не было в округе. Чтобы вспомнить, был ли такой конь у Кобланды, мальчик пошел в юрту и взял домбру.[3] Он настроил ее и запел.
Пел он хорошо, за песни его хвалили.
В давно минувшие временаЖил каракипчак Кобланды.Отец его ТоктарбайБыл в народе знатный бай…
Много чего рассказывалось о великом батыре, но про золотисто-карего все не было. Потом мальчик и забыл, зачем начал петь. Просто пел.
Глава вторая
Тургайский уездный начальник полковник Яков Петрович Яковлев был не только старшим по званию в тургайской русской колонии, но и старшим по возрасту, по сроку службы в здешних местах. Невысокий, с веселыми молодыми глазами и дубленым морщинистым лицом, он пользовался уважением и принимал это как должное. Яков Петрович был вдов, и хозяйствовала в его большом и удобном доме дочь — крупная, полногубая тридцативосьмилетняя Ирина Яковловна. Каждую среду в доме полковника собирались самые интересные люди Тургая, пили чай с вареньем и пирогами, иногда выпивали по рюмке, но главное — разговаривали, читали вслух столичные журналы и новые книги, говорили о мировой политике, о судьбах России, о просвещении, о нравах.
Стоял сентябрь, первые дожди пролились над степью, все лето жаждавшей влаги. Тургайские хозяйки готовились к зиме, вернулись из отпусков чиновники, и Ирина Яковлевна после летнего перерыва на вторую среду сентября пригласила всех.
Двое были новичками в тургайском обществе, им уделялось особое внимание. Первым был статистик Семен Семенович Семикрасов — молодой человек со строгим лицом и большими жесткими руками. Он чувствовал себя неловко в новом обществе и весь вечер молчал.
Второй новичок в салоне Ирины Яковлевны был отец Борис Кусякин. Этот изо всех сил старался понравиться, тужился говорить басовитее, строже и неусыпно следил за выражением своего лица, про которое в семинарии говорили, что оно будто бы излишне откровенное.
Полковник пил, кажется, третью чашку чая без сахара и без варенья и с живым интересом разглядывал гостей, словно сам был здесь первый раз. Отец Борис рассказывал о впечатлениях, сложившихся после посещения дальних волостей, о баях, кои претендуют на власть, вскользь о Кенжебае Байсакалове, чуть подробнее о Калдыбае Бектасове. Миссионеру казалось, что его впечатления, впечатления свежего человека, лишенные предубеждений, будут особенно полезны старожилам, которые ко всему пригляделись. Отец Борис так и говорил:
— Как человек новый, с новым взглядом…
Однако хозяйка как-то незаметно и необидно для священника повернула беседу в другую сторону:
— Господа, Семен Семенович доставил несколько презабавных книг и журналов. Я полагаю, надо вспомнить зимний обычай и почитать вслух. Вы знаете, что нас всех, живущих и служащих на азиатских территориях России, кое-кто называет ташкентцами. Книга же, которую привез Семен Семенович, впрочем…
Ирина Яковлевна откинулась на спинку стула, поднесла книгу к глазам и начала:
— «Ташкентцы — имя собирательное. Те, которые думают, что это только люди, желающие воспользоваться прогонными деньгами в Ташкент, ошибаются самым грубым образом. „Ташкентец“ — это просветитель. Просветитель вообще, просветитель на всяком месте и во что бы то ни стало; и притом просветитель, свободный от наук, но не смущающийся этим, ибо наука, по мнению его, создана не для распространения, а для стеснения просвещения. Человек науки прежде всего требует азбуки, потом складов, четырех правил арифметики, таблички умножения и т. д. „Ташкентец“ во всем этом видит неуместную придирку и прямо говорит, что останавливаться на подобных мелочах — значит спотыкаться и напрасно тратить золотое время. Он создал особенный род просветительной деятельности — просвещения безазбучного, которое не обогащает просвещаемого знаниями, не дает ему более удобных общежительных форм, а только снабжает известным запахом…»
Один из ее гостей осторожно подсел ближе к хозяйке и через плечо смотрел в книгу. Единственный киргиз среди сегодняшних гостей — исполняющий должность инспектора киргизских школ Тургайской области Ибрагим Алтынсарин — пересел ближе к хозяйке, заглядывал в книгу. Местные жители звали его Ибраем, а начальник уезда, с которым Алтынсарин работал много лет, на русский манер переименовал в Ивана Алексеевича.
Чем дальше читала Ирина Яковлевна, тем более суровел Алтынсарин. Образ безазбучного просвещения и объект, к коему оно прилагалось, в представлении Алтынсарина обретал совсем не русские, а типично казахские черты. Как это горько сказано о простом человеке: будь он русский, казах или калмык «он стоит со всех сторон открытый, и любому охочему человеку нет никакой трудности приложить к нему какие угодно просветительные задачи». Как горько, как точно, как безнадежно! Кто этот писатель? Алтынсарин хотел прочитать имя на обложке, но там его не было.