Иван и Изольда - Виктор Пронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Иван Борисович, что с вами?! — услышал он вдруг вскрик Мазулиной.
— А что?
— Что с вашими глазами?
— А что с моими глазами?
— Посмотрите! — Мазулина в смятении вскочила, сняла со стены небольшое зеркальце в облезлой раме и поднесла к Адуеву. Увиденное нисколько не напоминало привычную физиономию, которую он рассматривал по утрам пятый десяток лет, — оба глаза были залиты густой синевой, припухли, другими словами, он сидел с двумя огромными фингалами и расквашенной губой.
— Да, — сказал Адуев. — Дела...
— Кто это вас?
— Да как сказать... Нашелся один...
— Может, вызвать милицию?
— Милицию? — переспросил Адуев. — А зачем?
— Тогда врача! — продолжала метаться Мазулина, суматошно вынимая душистый платочек из своей сумочки.
— Врача? — Адуев всегда переспрашивал все, что ему говорили, поэтому не стоит удивляться замедленному течению разговора.
— Надо приложить пятак, — сказал беззубый старикашка Пафнутьев, которому частенько доставалось от собутыльников — когда у него не оказывалось денег расплатиться. — Пятак помогает, — прошамкал Пафнутьев. — По себе знаю.
— Пятак надо было сразу, — рассудительно произнесла Дина Павловна, черноглазая красавица с узлом волос на затылке. — Теперь уже поздно. Может быть, Ваня расскажет нам, что произошло? Какая вынужденная посадка подстерегла нашего Ваню в обеденный перерыв?
— Что еще за посадка? — хмуро переспросил Адуев.
— Вынужденная, полагаю, — невозмутимо пояснила Дина Павловна. — Тут уж не пятак надо прикладывать, а хороший чугунный слиток, предварительно охлажденный, разумеется, а, Ваня? — Дина Павловна часто подковыривала Адуева, наивно шутила над ним, и тому это нравилось, он волновался от такого внимания, впадал в многословие, а иногда, не в силах выразить нахлынувшее обычными словами, принимался петь с большим подъемом и выражением... «Вот то-то, девки, все вы молодые...» Но сейчас, похоже, Адуеву было не до песен, не до девок.
— По-нашему это называется, — набили Ване морду, — как бы про себя произнес Пафнутьев, не отрываясь от рукописи.
— Чего это набили? — обиженно спросил Адуев.
— Так называется, — словоохотливо пояснил Пафнутьев. — Когда глаз подправят, по шее достанется, зуба лишат, вон городскому куплетисту Пупистому ухо чуть было не оторвали... Это все означает, что набили морду. И тебе, Ваня, тоже набили морду, причем довольно умело. Я бы даже сказал, не без блеска.
— Тебе виднее, — проворчал Адуев.
— Конечно, — охотно согласился Пафнутьев, — поэтому и говорю.
«Так, — кряхтел про себя Адуев, — значит, набили морду. А из-за чего? Из-за этой дамочки. Ладно, с ней разберемся. А что делать сейчас? Сказать, в чем дело? Вот смеху-то будет, тут не захочешь, а прославишься так, что оторванное ухо Пупистого забудут... — Адуев чувствовал, как глаза его налились болезненной тяжестью, моргания получались коротенькими, и он уже не просто смотрел, а как бы в узкую неудобную щель выглядывал из себя. — Идти к начальству и все объяснить? Глупо. — Иногда Адуев все-таки понимал, где глупо, а где не очень. — Заявить в милицию? Кассирша в кафе подтвердит факт избиения, да и уборщица там вертелась. И что? Что дальше? Опять глупо».
Адуев прикладывал к глазам влажный платочек Мазулиной, вдыхал ее тонкие изысканные духи и все больше убеждался, что в таком положении он еще не оказывался. Его простой крепкий разум бился, словно зверь, попавший в силки. Единственное, что удалось ему выкопать из своей заскорузлой памяти, — это случай, когда однажды, в День работника чугунной промышленности, он танцевал в этой комнате с Изольдой, прижимал ее грудь к своей, а она почти не сопротивлялась, краснела и прятала лицо. Выпив перед этим стакан водки за шкафом, он брякнул ей, что надо бы, дескать, отмечать этот день почаще. Она ответила, что да, действительно, это было бы неплохо. И все.
Не придя ни к какому разумному объяснению происшедшего, Адуев в конце концов окончательно обессилел от умственных усилий, собрался и ушел домой.
— Крепко ему досталось, — усмехнулся Пафнутьев, не отрываясь от инструкции по использованию чугунных труб в народном хозяйстве. — Наверное, заслужил. А, Изольда Матвеевна? — почему-то обратился он к Мазулиной.
— Мне трудно об этом судить, — ответила Изольда, и тут что-то екнуло в ее сердце, что-то пискнуло и застонало. Она вдруг вспомнила телефонный звонок, странные взгляды Адуева, да, он почему-то все время поглядывал на нее и уходя оглянулся...
Дома она застала Федора смертельно пьяным. Он лежал на диване навзничь, словно сраженный осколком. Бессознательные его пальцы сжимали третий том дневника, посвященный в основном этическим вопросам ее преступной связи с Адуевым. Возле дивана лежала пустая бутылка из-под водки, тоже опрокинутая навзничь, как и ее хозяин. Мазулина побледнела, но самообладания не потеряла. Опустившись в кресло и сбросив туфли на высоких каблуках, она закурила длинную сигарету с золоченым мундштуком. Федор всхлипывал, стонал, произносил невнятные слова, и, судя по всему, виделось ему что-то неизъяснимо горькое. Мазулина смотрела на него не то чтобы спокойно, но по-деловому. Докурив сигаретку, она поднялась и с некоторой шалостью щелчком запустила ее в форточку.
Надо сказать, что с тех пор, как Мазулина повела вторую жизнь, в ней самой, в ее характере и повадках произошли большие изменения. Исчезла постанывающая восхищенность, когда все в ней сладостно замирало, едва она входила в концертный зал, она стала сдержаннее и строже, может быть, даже жестче. Мазулина перестала приносить в дом книги о великих музыкантах, перестала всхлипывать над их жалостливыми страницами. Теперь она куда с большим интересом просматривала газеты, и с телевизионного «Музыкального киоска» переключилась на программу «Время», а то и на «Взгляд», что тоже говорило о существенных переменах. Да и Адуев в ее записках сильно изменился. Безраздельный восторг перед его вынужденным прошлым сменился иронией, иногда она словно бы по ошибке называла его Задуевым, а то и вообще позволяла себе пройтись по его адресу весьма пикантно и неуважительно. Одежда ее тоже претерпела большие изменения. Высокие каблуки остались, но исчезли кружева и оборочки, золоченые шарфики и отложные воротнички. А однажды она вообще пришла на работу в джинсах и кроссовках, что, конечно же, не осталось незамеченным. Пафнутьев потрясенно отодвинул от себя инструкцию по газоснабжению доменных печей и произнес: «О!» На большее он не решился, хотя раньше довольно пространно высказывался о ее нарядах, вовлекая в разговор правщиков отдела, и все они в меру своих познаний судили о мазулинских кружевах, о каблучках и завитушках на голове. Каким-то обостренным своим чутьем Пафнутьев сообразил — времена изменились. Даже это свое «О!» он произнес так осторожно, что и непонятно было, относилось ли оно к инструкции, погоде или собственному самочувствию.
Так вот, запустив окурок в форточку, Мазулина осторожно вынула из пьяных рук мужа общую тетрадь, под диваном нашла еще одну, остальные лежали в ящике. Завернув их в газету и перетянув шпагатом, она отнесла сверток к соседке и попросила сложить все в дальний угол и забыть об этом. Поскольку времена немного изменились и теперь мало кто ожидает расстрела за странные пакеты или неосторожные записи, соседка охотно согласилась. Вернувшись, Мазулина бестрепетной рукой вложила Федору в руки совершенно чистую тетрадь. Точно такую же бросила под диван, еще несколько положила в свой ящик. Потом сходила на балкон, выбрала там две бутылки из-под водки поновее, плеснула в каждую из них из той бутылки, которая валялась недопитая, и все три разбросала у дивана. И, словно бы устав от этой работы, ушла в ванную.
Вернувшись через час, посвежевшая, с блестящими глазами, возбужденная холодной водой и задуманной провокацией, предстала перед Федором. Тот сидел на диване, спустив босые ноги, и тяжело смотрел на россыпь бутылок. Не обращая внимания на жену, он поочередно поднял каждую из них, понюхал плескавшиеся на донышке остатки водки и со стоном опрокинулся на диван. Но тут же вскочил и, нащупав под собой тетрадь, раскрыл ее. И тут же с его лицом произошло нечто странное — оно вытянулось, и на нем застыло изумление, которое иначе как идиотским никак назвать нельзя. Он пролистнул тетрадь в одну сторону, в обратную, но, не увидев ни единой буквы, с неожиданной сноровкой соскользнул с дивана и запустил под него руку. Нащупав тетрадь, он с сопением вытащил ее, убедился в том, что она непорочна, как и предыдущая, сел на пол, прислонившись спиной к ребристой батарее парового отопления. Но снова вскочил и с грохотом выдвинул ящик — под трусиками и лифчиками невинно лежали чистые тетради.
— Что, дорогой? — спросила Мазулина. — Слегка расслабился? Неужели это все, — она повела глазами по бутылкам, — неужели в одиночку?