Устами Буниных. Том 2. 1920-1953 - Иван Бунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ах, забыл, я получил орден Св. Саввы первой степени, высший орден в Югославии. Это тоже имеет большое значение, З. Н. — Савву второй степени. Ленты, звезды, рескрипты. Славяне все в восторге и умилении. Встречали, плачут слезами от любви к нам русским. А дураки в Париже сидят каменными болванами.
Сердечно Ваш Д. М.
20/7 октября.
Были вчера у Мережковских. Оба сияют и довольны. Вероятно, денег привезли больше, чем ожидали. […] Ордена красивые. И Д. С. все повторял, что кроме него, такой орден только еще у одного сербского писателя, а про Немировича и не упомянул.
Уверяют, что сербов правых почти нет. В Белграде чувствуется Россия. Куприн пил, перед представлением королю возили в баню, т. к. он с утра был пьян. К нему было приставлено двое молодых людей. Струве свалили, «все против него и сам Белич, т. к. он заявил свою программу и потребовал, чтоб всех сыновей перевести в Белград (?). Белич понял, что он генерал». Д. С. еще говорил, что у Струве социал-демократическое презрительное отношение ко всем писателям.
Журнала пока не будет. Лучше газета. Но на газету нет достаточно денег. […] Основалось там пока лишь книгоиздательство. На год намечено выпустить 12 книг. […]
Рассказывали они нам далеко не все, все время лавировали, особенно З. Н.
Мережковский еще воодушевлен религиозным настроением Загреба. Его там считают чуть ли не католиком, т., к. католики думают, что он работает на соединение церквей и уверены, что если это соединение произойдет, то они православную церковь сумеют поработить. […]
Вечером Ян долго говорил о «Жизни Арсеньева». Он горюет, что дал такое заглавие, нужно было назвать «У истока дней» и писать, как «Толстой-душенька написал Детство, Отрочество и Юность и запнулся». — «И мне кажется, что и я больше не напишу. Ведь 17 лет не написал в трех книгах. А 40 лет я должен написать в одной, в крайнем случае в двух… Ведь одно из двух: либо писать кратче, а если так же — то сколько выйдет томов! Я думаю об этом денно и нощно. Иногда кажется, что нужно оставить на время, заняться другим».
27/14 окт.
Сутки — дождь, ни на минуту не переставая, в саду вода. Гул от ручья вдоль Mont Fleury. Ночью был гром.
Галина никогда не видала, как танцуют кадриль. Чтобы размяться, мы позвали Капитана9 и стали танцовать. Я забыла четвертую фигуру. Они к кадрили относятся, как я к лансье.
Ян читал Мопассана, я работала. […]
24/11 н.
Шесть лет назад мы венчались в этот день в церкви. […]
Была одна у Мережковских, после письма З. Н., в котором она пишет: «Вы нас плотно покинули… Я всегда обречена на любовь верную и неразделенную».
Были все со мной очень милы. Дм. С. в хорошем настроении, доволен. А З. Н. — в тяжелом — ей негде писать. В «Возр.» ее редактируют, даже ее дневник в отд. изд. Поднимается вопрос, не взять ли назад этот дневник, нарушить контракт. […]
З. Н. говорила об Яне: «Он — единственный, подражать ему нельзя. К людям он относится, как к части мира, который он любит очень. А потому он может дружить и с Кульманами и т. д. Человек сам по себе ему не нужен». М. б. это и правда? […]
«Вот мы переписывались с Т. Ив. [Манухиной. — М. Г.] о молодых писателях: у них все есть — и форма, и уменье, только нечего сказать». […]
2 дек./19 нояб.
[…] Телефон. […] — Это Екат[ерина] Павловна [Пешкова. — М. Г.]. — На минуту захватывает дыхание. […] — Я в Ницце. Не можете ли вы приехать повидаться? — Сейчас трудно. Из Грасса нет прямого сообщения. Нужно ехать через Канн. […] — Мы приедем в Канн. — Хорошо, буду ждать вас у решетки, при входе с вокзала. Буду в вязаном пальто — вдруг вы меня не узнаете. […]
Поехала в Канн. […] незаметно провела время до прихода поезда из Ниццы в 6 ч. 30 м. Уже прошла вся публика. Их нет. Жду. Сердце бьется. Ведь Ек. П. была последней, кого я видела в Москве в день нашего отъезда на юг в мае 1918. И первую я должна увидеть оттуда.
Наконец, вижу идет дама, чем-то очень напомнившая мне Савинкову, довольно полная, весело мне машет. — Екатерина Павловна!
Мы поцеловались. Потом я поздоровалась с Брежневым. Зашли в Consigne. Сдали ее кожаный чемодан и беличье пальто (очень красивой темной белки). Куда идти? Я повела их к англичанам. Заперто. Пошли […] сели в глубине кафе, спросили St. Raphael.
Сначала о родных. Мать ее жива, ей 80 лет. Жена Максима не хочет ехать в Россию. Максим ничего не делает, даже марки перестал собирать серьезно. Говорила о Мите10, о его болезни. Ек. П. обещала повидаться с ним. […] Я спросила, нельзя ли нам достать от наших наши дневники, старые письма и, если остались, вещи? Ек. П. сказала, что кое что может провезти. — «А вот если бы раньше, Ал. М. [Горький. — М. Г.] мог бы все, что угодно, вывезти — у него багаж не осматривали». […] С Малиновской не видалась, т. к. она занимала высшие посты у большевиков. С Толстыми не видается, «он слишком много дружит с большевиками, покупал дешево мебель. А затем его пьеса „Императрица“…» Умер Крандиевский, сама по-прежнему глуха… «Скирмунт живет у меня. В Париже он пропадал. Было трудно, но я устроила ему визу. И теперь он снова стал таким, каким был до заграницы». «Вообще, я с большевиками не видаюсь, видалась с одним Дзержинским и считаю его порядочным человеком».
— Как же?
— Он считал, что раз он находится в правительстве, которое признает расстрелы, то он не может уклоняться от каких бы то ни было мест. Он единственный из всего ГПУ, с которым можно говорить. Когда я начала работать в Кр. Кр., я решила никогда не обращаться в ГПУ. Но однажды надо было спасти одного человека и я решила обратиться к Дзержинскому. Я была удивлена, что он выслушал меня. Он вникал в каждый случай.
Я спросила о двух знакомых в Соловках11. Она сказала, что теперь в Соловках хорошо. Переменили администрацию. А кто в [неразборчиво написанное слово. — М. Г.] — тот, значит, работает и сам вроде как в администрации.
Потом она спрашивала, правда ли, что Ян страшный монархист. Я сказала, нет, ничего страшного. Он примет всякую власть, кроме большевицкой.
Она выразила сожаление, что Ян не в России теперь. Я сказала, что он большевизм не переносит, как я кошек, что в Одессе, где мы ощутили его всей кожей, он чуть не заболел от одного вида большевиков.
Потом она стала расспрашивать, правда ли, что он писал такие злобные статьи?
— Это не злоба. Это пафос. Мы белые и никогда не изменим тем, кто пал в борьбе с большевиками.
— То есть как не изменим?
— Вы ведь от Каляева не отрекались.
— Но Россия выше всего.
— Нет, кое что есть выше России, — сказала я, когда поезд уже тронулся.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});