Собрание сочинений в пяти томах. Том пятый. Пьесы. На китайской ширме. Подводя итоги. Эссе. - Уильям Моэм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Монахиня в их глазах всего лишь женщина! — Она снисходительно улыбнулась. — Не следует ждать от людей больше, чем они способны дать.
Как это верно и как трудно об этом помнить!
XVII. ХЕНДЕРСОН
Было очень трудно взглянуть на него и не засмеяться, потому что его внешность сразу все о нем рассказывала. Когда он в клубе читал «Лондон меркюри» или посиживал в баре над бокалом джина с настойкой из трав (коктейлей он не признавал), ваше внимание привлекало его пренебрежение к условностям, но вы немедленно узнавали, кто он, ибо в нем его класс нашел идеальное свое воплощение. Пренебрежение условностями у него было изысканнейшим их соблюдением. Все в нем соответствовало стандарту, от добротных тупоносых сапог до довольно длинных растрепанных волос. Он носил свободный отложной воротник, открывавший толстую шею, и свободные, довольно поношенные, но дивно скроенные костюмы. Он всегда курил короткую пенковую трубку. К сигаретам он относился весьма юмористически. Он был мужчиной атлетического сложения с красивыми глазами и приятным голосом. Говорил он очень округло. Часто употреблял непристойные выражения, но не потому, что у него был нечистый ум, а из-за демократического склада характера. Как вы догадывались по его виду, он пил пиво (не в реальности, но в духе своем) с мистером Честертоном и гулял по сассекским холмам с мистером Хилари Беллоком. Он играл в регби в Оксфорде, но вместе с мистером Уэлсом презирал этот старинный университет. Мистера Бернарда Шоу он считал несколько устаревшим, но все еще возлагал большие надежды на мистера Грэнвилла Баркера. Он много раз беседовал с мистером Сиднеем Уэббом и миссис Беатрисой Уэбб на серьезнейшие темы и был членом Фабианского общества. Единственной точкой соприкосновения с беззаботными прожигателями жизни было его одобрительное отношение к русскому балету. Он писал неприлизанные стихи о проститутках, собаках, фонарных столбах, колледже Магдалины, пивных и домиках сельских священников. Он презирал англичан, французов и американцев, но, с другой стороны (мизантропом он не был), не желал слушать ничего дурного о тамилах, бенгальцах, кафрах, немцах или греках. В клубе он слыл чуть не нарушителем спокойствия. «Социалист, знаете ли» — говорили о нем.
Но он был младшим партнером в известной уважаемой фирме, а у Китая есть та особенность, что ваше социальное положение извиняет ваши пристрастия. Пусть всем известно, что вы бьете жену, но если вы — управляющий солидным банком, свет окружит вас любезностями и засыплет приглашениями на званые обеды А потому, когда Хендерсон провозглашал свои социалистические убеждения, над ним только посмеивались. Приехав в Шанхай, он отказывался пользоваться услугами рикши: его достоинство оскорбляла мысль, что человек, ничем от него не отличающийся, будет, точно лошадь, возить его, куда потребуется. И поэтому ходил пешком. Он клялся, что это отличная разминка и помогает сохранить форму, а к тому же пробуждает в нем жажду, которую он за двадцать долларов не продал бы! И со смаком выпивал свое пиво. Но климат в Шанхае очень жаркий, а потому изредка он вынужден был пользоваться постыдным экипажем. Он испытывал душевную неловкость, но это, бесспорно, было немалым удобством. Вскоре он начал пользоваться им часто, но рикшу в оглоблях всегда считал человеком и братом.
Когда я с ним познакомился, он жил в Шанхае четвертый год. Утро мы провели в китайских кварталах, посещая одну лавку за другой, и наши рикши обливались горячим потом. Каждую минуту они утирали лоб рваной тряпицей. Теперь мы направились в клуб и уже почти добрались туда, как Хендерсон вдруг вспомнил, что хотел купить новую книгу мистера Бертрана Рассела, которая только-только достигла Шанхая. Он остановил рикш и приказал им везти нас назад.
— Но, может быть, отложим это на потом? — сказал я. — Эти ребята взмылены, как лошади.
— Им это полезно,— ответил он. — Не обращайте на китайцев внимания. Видите ли, мы здесь только потому, что они нас боятся. Мы — господствующая раса.
Я промолчал. И даже не улыбнулся.
— У китайцев всегда были господа и всегда будут.
На мгновение нас разлучил автомобиль, и, когда Хендерсон вновь поравнялся со мной, он оставил эту тему.
— Вы, живущие в Англии, даже представления не имеете, что для нас означают книжные новинки, когда мы наконец их получаем,— сказал он. — Я читаю все, что публикует Бертран Рассел. Вы его последнюю книгу читали?
— «Дороги к свободе»? Да. Прочел как раз перед отъездом из Англии.
— Я видел несколько рецензий. Кажется, он развивает там несколько интереснейших идей.
По-моему, Хендерсон собирался поговорить об этих идеях поподробнее, но тут рикша не свернул за угол, как было надо.
— За угол, за угол, идиот проклятый! — завопил Хендерсон и для пущей наглядности ловко брыкнул рикшу в зад.
XVIII. РАССВЕТ
Еще ночь, и двор гостиницы исчерчен сгустками глубокого мрака. Фонари бросают неверный свет на кули, которые готовят свой груз в путь. Они кричат, хохочут, сердито спорят и затевают шумные ссоры. Я выхожу на улицу и иду следом за боем с фонарем. То тут, то там позади закрытых дверей поют петухи. Однако многие лавки уже распахнули ставни, и неутомимые люди приступают к своим долгим дневным трудам. Тут подмастерье подметает пол, там мужчина моет лицо и руки. Фитилек, горящий в чашке с растопленным жиром,— вот и все его освещение. Я прохожу мимо харчевни, где полдесятка человек уже сидят за ранним завтраком. Внутренние ворота заперты, но сторож выпускает меня через калитку, и я иду вдоль стены по берегу медлительного ручья, в котором отражаются яркие звезды. Затем я подхожу к главным городским воротам и вижу, что одна створка уже открыта. Я выхожу наружу, и меня со всех сторон встречает призрачный рассвет. Впереди меня ждут день, и длинный путь, и широкие просторы.
Погас фонарь. Позади меня тьма растворяется в лиловый туман, и я знаю, что вскоре она вся порозовеет. Я различаю насыпную дорогу, а вода рисовых полей отражает бледный сумрачный свет. Уже не ночь, но еще и не день. Это мгновение неизреченной красоты, когда и холмы, и долины, и деревья, и вода укрывают неземные тайны. Ведь когда поднимется солнце, на какой-то срок мир вокруг безрадостен, свет холоден и сер, точно свет в студии художника, и тени еще не пеленают землю в пестрые пеленки. Огибая вершину лесистого холма, я гляжу вниз, на рисовые поля. Впрочем, «поля» тут слишком величественное слово. По большей части это лоскутки, полумесяцами врезанные в склон один над другим, чтобы их можно было затоплять. В лощинах растут ели и бамбук, точно посаженные там искусным садовником, который упорядочивает красоту, чтобы церемонно воспроизвести приволье природы. А в эти колдовские мгновения вы видите не плоды смиренного труда, но любимые сады императора. Сюда, сбросив бремя государственных забот, приходит он в желтых шелках, расшитых драконами, с драгоценными браслетами на запястьях, чтобы позабавиться с наложницей до того красивой, что в последующие века люди находят только естественным, что из-за нее погибла династия.
И вот уже, встречая разгорающийся день, с рисовых полей поднимаются туманы и до половины закрывают пологие холмы. То, что вы видите, могло представать перед вами в сотнях картин, так как старые китайские мастера до чрезвычайности любили изображать подобное. Небольшие холмы,— до вершин поросшие лесом с четким силуэтом зубчатых елей по гребню на фоне неба,— небольшие холмы громоздятся один над другим, и туманы на розовой высоте слагаются в узор, придают композиции завершенность, которая, однако, оставляет простор для воображения. Бамбук растет почти от самой дороги, его узкие листья трепещут в легчайшем ветерке; он полон такого аристократического изящества, что рощица кажется придворными дамами великой Минской династии, которые томными группами отдыхают возле дороги. Они посетили какой-то храм, их платья богато расшиты цветами, а в прически вплетены бесценные нефритовые украшения. Они отдыхают, стоя на маленьких ножках, на своих золоченых лилиях, обмениваясь остроумными замечаниями: им ли не знать, что высшее достижение культуры — это умение болтать вздор с неподражаемым достоинством. Еще минута, они рассядутся по своим паланкинам и исчезнут. Но дорога поворачивает, и — Бог мой! — бамбук, китайский бамбук волшебством тумана преображается в кентские хмельники. Помните душистые хмельники, сочные зеленые луга, железнодорожное полотно, которое тянется вдоль моря, вдоль сверкающего пляжа и унылой серости Ла-Манша? Над зимним холодом летит чайка, и тоска в ее крике почти невыносима.
XIX. ВОПРОС ЧЕСТИ
Дружеским отношениям между разными странами ничто так не вредит, как фантастические представления о национальном характере друг друга, которые каждая ревниво лелеет, и, пожалуй, ни один народ не страдал от выдумок своих соседей более французов. Их объявляли нацией порхающих шалопаев, не способных на серьезные мысли, пустоголовых, безнравственных и ненадежных. Даже добродетели, которые им отводили,— как-то: блистательное остроумие и веселость — признавались за ними (во всяком случае англичанами) со снисходительным пожатием плеч, ибо англосаксы ставят такие добродетели не особенно высоко. Почему-то никто не хотел замечать, что в основе французского характера лежит глубокая серьезность и что главную заботу среднего француза составляет поддержание своего достоинства. Не случайно Ларошфуко, тонкий знаток человеческой натуры вообще и своих соотечественников в частности, положил l'honneur[*13] в основу своей системы. Щепетильность, с какой наши соседи соблюдают эту честь, частенько забавляла британца, склонного поглядывать на себя с юмором. Однако для француза это, как говорится, живая сила, и у вас нет ни малейшего шанса понять его, если вы не будете постоянно помнить о щекотливости его представлений о чести.