Ирония идеала. Парадоксы русской литературы - Михаил Эпштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Философ и теолог Сергий Булгаков, доискиваясь исторических корней большевизма, неожиданно нашел их в амбивалентном отношении русского народа к матери-природе, к матушке-земле. С одной стороны, земля по-язычески почитается и обожествляется, с другой стороны, в матерной ворожбе выступает как предмет насилия со стороны собственного сына.
…Если уж искать корней революции в прошлом, то вот они налицо: большевизм родился из матерной ругани, да он, в сущности, и есть поругание материнства всяческого: и в церковном, и в историческом отношении. Надо считаться с силою слова, мистическою и даже заклинательною. И жутко думать, какая темная туча нависла над Россией, – вот она, смердяковщина-то народная!110
«Мат», или «посылание по матери», имеет в русском языке тот же корень, что и «мать», и «материя», а «материть», как переходный глагол, соответствует непереходному «матереть». Все эти значения туго завязаны в языке не случайно. Они приходят из одного комплекса кровосмесительства, хотя с ростом цивилизации эти значения и расходятся по разным уровням, от непристойного до наукообразного. Но их связь можно порой проследить в каламбурах, выражающих «отношения остроумия к бессознательному» (если воспользоваться названием работы Фрейда). В конце 1920-х – начале 1930-х годов среди ироничной советской научной элиты имел хождение каламбур: партийное начальство обожает диалектический материализм, тогда как массы предпочитают матерный диалект. Если вдуматься, эта шутка имеет в виду не противопоставление материализма и матерщины, а их неожиданное сближение. В своем обращении с матерью-материей партия и народ воистину едины, и верить в первичность материи – это на философском языке означает то же самое, что в просторечии низов – послать по матери.
Общественные низы, особенно блатные и преступные элементы – это, в известном смысле, отложения древнейших формаций, память о предыстории, первый слой ее, наименее затронутый цивилизацией. Не отсюда ли такая странная, хотя и голословная привязанность уголовников, потерявших почти все приобретенное человечеством, к своим матерям: их единственно внятный девиз «не забуду мать родную!», вместе с их же излюбленным кровосмесительным пожеланием «…мать твою!»? Не есть ли весь советский материализм всего лишь наукообразное облачение мата, первейшей инцестуальной потребности «детски-первобытной» души? И тогда материализм вполне явит свою сущность как философская матерщина, которая столь же благоговеет перед материей, как сын, употребляющий свою мать. Удивительно ли, что материализмом клялась и присягала ему партия, которая официально признавала уголовников «социально близкими», в отличие от политических заключенных, «врагов народа».
6. Матерепоклонники и кровосмесителиМарксизм учит, что грядущее коммунистическое общество возродит на высшем техническом уровне бесклассовый строй первобытного коммунизма. Если всерьез отнестись к этой авангардно-реакционной идее, то не следует ли ожидать, что и древняя кровосмесительная практика также должна была возродиться на новом коммунистическом витке, по крайней мере как идеология прямого брака между матерью-природой и ее человеческим потомством?
Как известно, цивилизация, придя на смену дикости, налагает запрет на инцест, потому что он ведет к вырождению потомства. Кажется, СССР – первый пример цивилизации, построенной на духовном кровосмесительстве.
Далеко не случайно Библией этого нового мира стал роман Горького «Мать». Отец по праздникам шатается по кабакам и заводит драки. Дикий и необузданный, он внушает страх людям и встает в одиночку против толпы. Но вот однажды он поднял руку на четырнадцатилетнего сына.
Но Павел взял в руки тяжелый молоток и кратко сказал:
– Не тронь…
– Чего? – спросил отец, надвигаясь на высокую, тонкую фигуру сына, как тень на березу.
–Будет! – сказал Павел. – Больше я не дамся…
И взмахнул молотком.
Опять, как и в «Мещанах» Горького и в горбатовском «Донбассе», перед нами молоток – орудие пролетариата. Но если там молоток врезается в лаву, в красную упругую массу, то здесь обнажен не только его эротический, но и прямо Эдипов смысл. Павел молотком грозит отцу – и тот, «спрятав за спину мохнатые руки», вынужден уступить сыну. Уступить мать.
Вскоре после этого он сказал жене:
– Денег у меня больше не спрашивай, тебя Пашка прокормит…
– А ты все пропивать будешь? – осмелилась она спросить.
– Не твое дело, сволочь! Я любовницу заведу…
Так Павел своим молотком пересилил отца, отнял у него мать, подтолкнув искать замены в любовнице. Отец-самодур вскоре умирает, – так автор рассчитывается с верой в Отца, чтобы освободить рядом с матерью место для сына. Теперь он прокормит ее, наполнит ей сердце и ум, поведет за собой. Все дальнейшее содержание романа, вопреки или, точнее, благодаря его социальному замыслу, раскрывает сближение матери с сыном.
Вот они остаются вдвоем, и что это, как не сыновняя смелая попытка овладеть и материнская робкая готовность отдаться?
Она слушала его со страхом и жадно. Глаза сына горели красиво и светло… – Какие радости ты знала? – спрашивал он. – Чем ты можешь помянуть прожитое? …Ей было сладко видеть, что его голубые глаза, всегда серьезные и строгие, теперь горели так мягко и ласково… Он взял ее руку и крепко стиснул в своих. Ее потрясло слово «мать», сказанное им с горячей силой, и это пожатие руки, новое и странное… И, обняв его крепкое, стройное тело ласкающим теплым взглядом, заговорила торопливо и тихо… («Мать», ч. 1, гл. 4.)
У М. Горького вышла почти тургеневская сцена, с этим «странным пожатием» и «горячей силой», с «он» и она» и разгорающейся между ними трудной страстью. Только погрубее, чем у Тургенева, а главное, «он» и «она» – сын и мать. «Это великолепно – мать и сын рядом…» – заучивали советские люди со школьных лет, не чувствуя странной подоплеки этих восторженных слов. И писали сочинения о том, как мысли и дела сына переполняют мать, как под влиянием Павла она распрямляется и молодеет душой и телом.
Впоследствии Горький приоткрыл секрет своего мировоззрения. Как это часто бывает с эротически опасными, «вытесненными» темами – в виде отсылки к другому писателю, природоведу и тайновидцу Земли Михаилу Пришвину, в сочинениях которого он находит и горячо одобряет дух всеобъемлющего инцеста с матерью-природой.
…Это ощущение земли, как своей плоти, удивительно внятно звучит для меня в книгах Ваших, муж и сын великой матери.
Я договорился до кровосмешения? Но ведь это так: рожденный землею человек оплодотворяет ее своим трудом…111
Здесь ясно высказано то, что подсознательно заключено в образе Павла Власова – «мужа и сына великой матери» – и придает этому образу архетипическую глубину. Горький осознает, что «договорился до кровосмешения», но поскольку в 1930-е годы это уже архетип новой цивилизации, постыдность признания исчезает, наоборот, заменяется гордостью за человека. Труд при этом мыслится не как послушание Отцу, не как проклятие за первородный грех, но именно как пронзительная радость совокупления с Матерью-Природой.
Не случайно и то, что «Мать», эта «очень нужная», по словам Ленина, книга, писалась сразу после поражения первой русской революции, в 1906—1907 годах – почти одновременно с сочинением В.И. Ленина «Материализм и эмпириокритицизм» (1908), где научно доказывалось то же, что художественно в «Матери»: материя от отцовского начала совершенно независима и ее ждет несравненно лучшая участь в союзе с сынами-революционерами – преобразователями земли и неба.
Любопытно проследить, как философские убеждения Ленина сплетаются с его пристрастиями в сфере ярко двуполого русского языка. Понятия мужского рода: «Бог», «дух», «знак», «символ», «иероглиф» – отвергаются и осмеиваются, объявляются мнимыми или в лучшем случае вторичными, тогда как философские упования неизменно облекаются в слова женского рода: «материя», «реальность», «истина», «данность», «природа». Причем, для Ленина природа, конечно, не просто жена или невеста, сужденная человеку, а именно мать, дающая ему жизнь. Этому посвящена целая полемическая глава «Существовала ли природа до человека?», где матерепоклонник обрушивается на тех эмпириомонистов, кто отстаивал простые супружеские отношения «центрального члена» (по терминологии Р. Авенариуса), т.е. человеческого субъекта, с окружающей его действительностью. Они исходили из понятия «принципиальной координации», предполагающей соотносимость человека и чувственно воспринимаемой им среды, взаимоопределяемость их свойств, тогда как Ленин настаивал, что человек порождается этой средой, а затем уже вступает в отношения с нею. Отсюда и знаменитая формула отдачи материи человеку: «Материя есть философская категория для обозначения объективной реальности, которая дана человеку в ощущениях его»112, где каждое слово шуршит «грамматической юбкой».