Сталин и писатели Книга первая - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Землю попашут, попишут стихи» — это, конечно, не всерьез. По-нашему, по-сегодняшнему говоря, — стеб. Но этот стеб, этот насмешливый, ернический тон был возможен только тогда, когда никто еще не помышлял о «развернутом наступлении на кулака», а тем более о «ликвидации кулачества как класса».
Но за разгромом левых последовал разгром правых, и сразу (руки у Сталина были уже развязаны) началась страшная пора «раскулачивания» и всеобщей коллективизации.
Последствия не замедлили сказаться.
В середине 60-х в Коктебеле Борис Слуцкий познакомил меня с художником С.Я. Адливанкиным. Тот за несколько сеансов написал его портрет, и портретом этим Борис очень гордился.
Когда я сказал, что портрет, по-моему, художнику не больно удался, Борис снисходительно улыбнулся:
— Ну, что вы! Портрет, конечно, не дружественный, но очень хороший.
Главную роль в такой его оценке этого «недружественного» портрета сыграл тот факт, что С.Я. Адливанкин в прошлом был футуристом.
К футуристам Борис питал особую слабость.
Узнав, что Адливанкин некогда был футуристом, я своего отношения к написанному им портрету Бориса не изменил, но художником заинтересовался. Особенно, когда узнал, что в годы своей футуристической юности он приятельствовал с Маяковским. Ну и, разумеется, в одном из первых же наших разговоров я спросил его: отчего Маяковский застрелился? С этим вопросом я лез тогда чуть ли не к каждому сверстнику поэта. Ответы бывали разные, иногда очень обидные, даже, как мне казалось, оскорбительные. Один из спрошенных, например, сказал:
— Дали бы вашему любимцу какой ни на есть орденок, он бы и не вздумал стреляться!
Но ответ С.Я. Адливанкина был непохож ни на одно из тех объяснений, которые мне раньше — да и потом — приходилось слышать.
— Много еще будут об этом гадать, спорить, — задумчиво сказал он. — Полная правда, наверно, выяснится не скоро. Но одно мне ясно. Только тот, кто жил в то время, может понять, каким шоком было для всех нас то, что случилось с нашей жизнью в самый канун его самоубийства. Представьте, магазины ломятся от товаров. Швейцарский сыр, икра, балык, розовая свежайшая ветчина, фрукты, Абрау-Дюрсо и прочее… И вдруг вы входите в магазин, а кругом — пустые прилавки. На всех полках только один-единственный продукт: «Бычьи семенники». Маяковский, знаете ли, был очень чувствителен к таким вещам…
Не скрою, это объяснение C.Я. Адливанкина, когда я его услышал, показалось мне каким-то мелким, обывательским.
Не мог же, в самом деле, Маяковский покончить с собой из-за того, что с прилавков магазинов вдруг исчезли швейцарский сыр, икра, балык и свежайшая ветчина.
Но дело было не в ветчине и не в швейцарском сыре.
Это был крах мировоззрения.
* * *Из тьмы скептических, критических, сатирических и иных полемических выпадов ненавистников социализма едва ли не самый ясный и простой принадлежит русскому поэту Алексею Константиновичу Толстому.
Прошу прощения за непомерно длинную цитату, но она хороша тем, что заменит мне множество других — политических, экономических, философских и всяких иных высказываний этого рода, на которые я тут мог бы сослаться:
Порой веселой маяПо лугу вертограда,Среди цветов гуляя,Сам друг идут два лада…
Ей весело, невесте,«О, милый! — молвит другу, —Не лепо ли нам вместеВ цветах идти по лугу?»
И взор ее он встретил,И стан ей обнял гибкий.«О, милая! — ответилСо страстною улыбкой, —
Здесь рай с тобою сущий!Воистину все лепо!Но этот сад цветущийЗасеют скоро репой!»
«Как быть такой невзгоде! —Воскликнула невеста, —Ужели в огородеДля репы нету места?»
А он: «Моя ты лада!Есть место репе, точно,Но сад испортить надоЗатем, что он цветочный!»
«А роща, где в тени мыСкрываемся от жара,Ее, надеюсь, мимоПройдет такая кара?»
«Ее порубят, лада,На здание такое,Где б жирные говядаКормились на жаркое;
Иль даже выйдет проще,О жизнь моя, о лада.И будет в этой рощеСвиней пастися стадо».
«О друг ты мой единый! —Спросила тут невеста, —Ужель для той скотиныИного нету места?»
«Есть много места, лада,Но наш приют тенистыйЗатем изгадить надо,Что в нем свежо и чисто!»
«Но кто же люди эти, —Воскликнула невеста, —Хотящие, как дети,Чужое гадить место?»
Им имена суть многи,Мой ангел серебристый,Они ж и демагоги,Они ж и анархисты…
Весь мир желают сгладитьИ тем ввести равенство,Что всё хотят загадитьДля общего блаженства.
При всем отвращении, которое автор этой злой сатиры испытывает к тем, кто «всё хотят загадить для общего блаженства», в одном он им все-таки не в силах отказать: блаженство там или не блаженство, но в случае, если этот безумный проект будет осуществлен, безусловно будет достигнута по крайней мере главная его цель: всеобщая сытость. Что другое, но «жирные говяда» будут, и мяса на жаркое хватит всем.
Сады и рощи вырубят, соловьев «за бесполезность» истребят, но зато не будет больше в мире голодных: всех накормят.
С этим, в общем, были согласны все отрицатели и разоблачители социалистического идеала. Мир, изображенный Замятиным в его антиутопии, ужасен. Но голода там нет: все сыты. Так же обстоит дело и в «прекрасном новом мире» Олдоса Хаксли. То же и у Маяковского в «Клопе»: карточку любимой девушки прикнопить некуда, с поэзией тоже дело плохо, но деревья «мандаринятся» — срывай и ешь в свое удовольствие.
В романе Юрия Олеши «Зависть» — тот же конфликт, то же противоречие. Поэта Кавалерова автор сталкивает с «колбасником» Бабичевым. Поэт впал в ничтожество, «колбасник» торжествует. Мир будущего — это мир «колбасника», строящего грандиозный мясокомбинат «Четвертак». «Колбасник» бездушен и бездуховен, чужд и даже враждебен поэзии. Но он хочет всех накормить дешевой и вкусной колбасой. И, конечно, накормит!
В этом были согласны все. Как бы ни был ужасен и даже страшен мир торжествующего социализма, но это будет мир не голодных, а сытых людей. Что другое, а уж накормить — накормят!
И вот оказалось, что как раз накормить-то и не смогли! Оказалось, что проклятый капитализм — даже в такой жалкой, ублюдочной, подневольной и подконтрольной форме, как НЭП, — справлялся с этой задачей куда лучше, чем «построенный в боях социализм».
Наверно, можно было уговорить себя (как это уже не раз бывало), что бычьи семенники — это временные трудности, порожденные сложностями переходного периода. Но слишком уж очевидно было, что внезапное исчезновение балыка, швейцарского сыра и ветчины и замена всех этих яств бычьими семенниками были прямым следствием удушения последних остатков капитализма (НЭП) и решительным, крутым поворотом к тому, что страна уже пережила однажды в годы военного коммунизма. И поскольку сворачивать с этого выбранного в 1929 году пути строители социализма не собирались — да и не могли, слишком уж далеко они по этому пути зашли, — эти «временные трудности» стали, как любил выражаться наш вождь, постоянно действующим фактором.
* * *На взятие Парижа немцами в 1940 году Анна Ахматова откликнулась таким стихотворением:
Когда погребают эпоху,Надгробный псалом не звучит,Крапиве, чертополохуУкрасить ее предстоит.И только могильщики лихоРаботают. Дело не ждет!И тихо, так, Господи, тихо,Что слышно, как время идет.А после она выплывает,Как труп на весенней реке, —Но матери сын не узнает,И внук отвернется в тоске…
Поэт, — а великий поэт тем более, — отличается от нас, простых смертных, помимо всего прочего еще и тем, что слом эпох он чувствует спинным мозгом. И в тот самый момент, когда этот слом произошел. (Мы начинаем чувствовать и осознавать это потом, когда умершая эпоха «выплывает, как труп на весенней реке».)
Ахматова ощутила смену эпох в августе 1940-го, когда немцы вошли в Париж.
Маяковский почувствовал, что «век вывихнул сустав», десятью годами раньше. И обозначил этот рубеж, этот слом эпох. Правда, не стихами, а собственной смертью. Но смерть поэта, как любил повторять Мандельштам, — это его последний творческий акт.