Опасный дневник - Александр Западов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В жизни всякое бывает, Александр Петрович, — сказал Порошин. — Вы стихами фехтовали с ним, как шпагами, и никто из нас, читателей, не мог решить, чья острее.
— Да… — задумчиво протянул Сумароков. — Мои-то, пожалуй, поострей были, да не о них сейчас толк. Он умер, спокоен, а мне, живому, хуже приходится. Стихи мои запрещают печатать, к делам не берут. Уеду в Москву, а потом в деревню. Я довольно насмотрелся на суеты мира, и чем более вижу, тем более от них отвращаюсь. Что на природе основано, то никогда перемениться не может, а что другие основания имеет, то можно хвалить, ругать, вводить и уничтожать по произволению каждого, без всякого рассудка. В природе притворства я не вижу, лукавство ей неизвестно. Удалюсь от света и в моем уединении обрету время золотого века.
— Съешьте что-нибудь, Александр Петрович, — сказал Порошин. — Врачи говорят, закусывать полезно.
— Закусить всегда хорошо, — бодро откликнулся Сумароков. Свободной рукой он ткнул вилку в соленую рыбу и оставил ее там. — Как ваши труды подвигаются, Семен Андреевич? Каковы успехи воспитания? Чем порадует нас государь-цесаревич, когда окончит курс наук под вашим предводительством?
— С великим князем, — сказал Порошин, — занимаюсь я арифметикой и геометрией. Полагаю также необходимым преподать его высочеству нужные для военного искусства математические науки. Учебных книг таких нет, и я пишу свой особый курс, в котором заключаются начальные основания механики, гидравлики, фортификации, артиллерии и тактики. Наук много, от каждой следует взять главное и все части связать друг с другом.
— В корпусе мы все эти науки порознь проходили, — припомнил Сумароков. — Да мыслимо ли столько премудрости, перемешав, затолкать в одну голову? Ведь Ученик-то — мальчик, да еще и маленький!
— Зато к наукам способный и разумом одаренный, — возразил Порошин. — А кроме того, к моей системе он уже приучен. Арифметику всю великий князь у меня окончил и в геометрии сделал начало.
— Ну, разве что так, — сказал Сумароков. — А мне в гидравлике и фортификации без бутылки не разобраться.
— И еще одно сочинение готовлю, Александр Петрович: «Государственный механизм». Хочу вывести и показать его высочеству разные части, которыми движется, как машина, государство. Изъяснить, например, сколько отечеству потребно солдат, сколько земледельцев, купцов…
— Не с дворян ли перечень ваш начинать надлежит? — спросил Сумароков. — Дворяне — голова, крестьяне да солдаты — руки и ноги, вот как я рассуждаю.
— Дворянство — само собой, — ответил Порошин. — Я не о господах, а о работниках говорю и намерен его высочеству объяснить, как и кто своею долею помогает общему благоденствию. Император должен знать и помнить, что государство его никоим образом не может быть благополучно, когда одно какое-то сословие процветает, а прочие все в небрежении.
— Это правда, — сказал Сумароков. — Все члены рода человеческого почтения достойны. Презренны только люди, не приносящие обществу пользы, исключая больных и увечных, которых нужно жалеть и содержать. Крестьяне пашут, купцы торгуют, художники услаждают, воины берегут отечество. И сколько почтенны нужные государству члены, столько презренны тунеядцы, в числе которых полагаю я и дворян, которые заботятся только о собственном богатстве и возносятся своим маловажным титулом.
Он поболтал в сулее оставшуюся водку, вылил ее в стакан, осушил его двумя глотками, взялся было за вилку, торчавшую в рыбе, но отдернул руку и с жаром воскликнул:
— Дворянин! Великая важность! Разумный священник и проповедник, или, кратко, богослов, за ним — естествослов, астроном, ритор, живописец, скульптор, архитектор и прочие — по сему глупому положению принадлежат к черни… О несносная дворянская гордость, достойная презрения и поругания!
— И еще работа полезная у меня есть, — приостановил поток речей Сумарокова Порошин. — На этот раз — вместе с отцом Платоном. Задумал составить как бы нашу с ним переписку о разных исторических и нравоучительных материях. Теперь часто за границей книги, письмами наполненные, выходят. Из опыта ведая, что дети не любят выслушивать сухие истины, я в общении с великим князем старался то, что нужно преподать, незаметно вмешивать в наши разговоры, чтобы прямым учительным словом не возбуждать скуки и отвращения.
— Тоже верно, — сказал Сумароков. — Наставления часто противны бывают. Правда, я сочинил «Наставление хотящим быть писателями», но мой слог скуки доставить не может по своей замысловатости.
— Нравоучение роду человеческому полезно, — продолжал Порошин. — Кто станет сомневаться в пользе науки, отворяющей путь к добродетели? Наиславнейшие в ученом свете люди ищут способов распространять нравоучение. Старались украсить его блистанием прелестной одежды, чтобы возбудить охоту к чтению: так появились в книгах разговоры, письма, притчи, выдуманные путешествия. К этому роду принадлежат и сочинения, известные под именем романов, изобретенные Для того, чтобы, описывая в них различные похождения, сообщать правила добродетельного жития. Это выдумка пс нова: давно известны греческие и латинские романы.
— Пользы от романов мало, а вреда много, — возразил Сумароков. — Не спорю, есть и хорошие романы, например, «Телемак» или «Дон Кишот», может быть — еще два-три, что содержат в себе нечто достойное. Но из романа весом в пуд спирту и одного фунта не выйдет!
— Согласен, — сказал Порошин, — есть много плохих романов, но не значит же, что надо все романы отвергать! Есть романы полезные, и греметь против них немилосердно. Чтение разумно писанных романов опорачивать ни малейшей нет причины. Они учат добру, исправляют нравы. В них между звеньями цепи любопытнейших приключений положены бывают наставления и добродетели.
— Ин будь по-вашему, Семен Андреевич, — сказал Сумароков. — Устал я сегодня. Дайте приют горемычному. Я уж на свой Васильевский остров не доберусь на ночь глядя.
— Оставайтесь, Александр Петрович! Сейчас все будет.
Порошин пошел в спальню устраивать нечаянному гостю постель.
4Вечером того же дня в кабинет Панина постучался Тимофей Иванович Остервальд. Он еще днем попросил разрешения прийти и теперь, уложив спать великого князя, выбрал время для своего доклада обер-гофмейстеру.
Панин в халате на лисьем меху сидел за письменным столом, заваленным бумагами, которые кипами возили ему каждый день из Иностранной коллегии. Он ленился их разбирать, и если советники коллегии, помогавшие ему в делах, несколько дней не приезжали, на столе свободного места совсем не оставалось.
— Садитесь и рассказывайте, что у вас происходило, Тимофей Иванович, — сказал Панин. — Весь день в коллегии маялся.
— Его высочество все исполнял по порядку, — ответил Остервальд. — Только на меня был раздражен и смотрел косо. А как я пошел просить его обедать, он, осердясь, крикнул: «Зачем тебя черт принес? Для чего не пришел ко мне Порошин?» Я государю-цесаревичу доложил, что напрасно он изволит гневаться и что нельзя ему одного Порошина любить и жаловать, остальным это, мол, обидно и они за то ненавидят Порошина. Великий князь сказал, что пусть ненавидят, а он еще больше любить Порошина станет, назло им, и что сам Никита Иванович приказывает Порошину давать всем кавалерам и учителям наставления.
Никита Иванович нахмурился.
— Не было у меня таковых приказов, — процедил он сквозь зубы. — То есть не уступал Порошину власти над всеми комнатными великого князя, это его высочество придумал.
Он постучал пальцами по столу и начальственным голосом отдал распоряжение:
— Впредь чтобы один на один с великим князем никто не оставался. Очень дурно его высочеству так изъясняться, а того хуже, если речи его происходят от чьих-либо внушений.
— Совершенно справедливо изволили заметить, ваше сиятельство, — зашептал Остервальд, — это внушение Порошина. У них с великим князем такой уговор, чтобы только его, Порошина, слушаться. Вчера, например, его высочество утром, после чая, заигрался и на урок мой не шел, а Порошин ему сказал: «Вспомните-ка договор, вы обещали всегда меня слушаться», — и великий князь тотчас пришел в учительную комнату.
— Что ж за уговор такой? — спросил Панин. — Может быть, это и ничего, ежели его высочество при напоминовении об уговоре смирен бывает?
— Так бы совсем ничего, — сказал Остервальд, — но беда вот какая. Порошин велит, чтобы цесаревич только ему одному подчинялся, и все по изволению порошинскому делал, а других, — и ваше сиятельство тоже, простите великодушно, — не слушался. А ведь это куда как далеко завести может!
— Да… может… — повторил Панин.
— Ваше сиятельство, — опять заговорил Остервальд, — я место для постройки дома выбрал на Казанской улице, а средств к тому не имею, и помощи ждать, кроме как от вашего сиятельства, не от кого…