Золотой саркофаг - Ференц Мора
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Слышал я и еще кое-что по этому поводу, но бывают случаи, когда лучше ничего не слышать и не видеть, – сказал Нонн тоном умудренного опытом царедворца.
Префект придерживался того же мнения. Ни словом не обмолвился он о том, что грабитель святыни каким-то образом связан с цезарем Галерием. Он сказал только:
– Стало быть, ничего хорошего христиан не ожидает.
Нонн махнул рукой:
– Им будет еще хуже. Да эти безбожники и не заслуживают ничего хорошего. Я это предвидел.
– Я тоже всегда говорил, что это самые заклятые враги рода человеческого.
Два высокопоставленных мужа смотрели друг другу прямо в глаза. Когда-то они видели друг у друга на шее крест, и теперь оба были очень довольны, что никто из них не может угрожать благополучию другого, не рискуя своим собственным.
Они простились друг с другом очень тепло. Оставшись один, префект обшарил всю комнату. Он как будто хорошо помнил, что тогда еще сжег свой крест, но не прекратил поисков, пока не убедился, что в кабинете креста нет и, значит, он, в самом деле, уничтожен.
Для Нонна же подобного рода заботы были давно позади. Он твердо верил, что крест принес ему счастье, но за последнее время наслышался так много разного, что стал бояться, как бы не попасть с этим самым крестом впросак. Положив крест в железную коробочку, он закопал его в саду священного дворца. Кто знает, какие еще могут наступить времена, а предусмотрительность никогда не повредит.
17
Ритор Лактанций шлет привет математику Биону.
Мой Бион! Вследствие тех разительных противоречий, которыми боги связывают дела человеческие прочней, чем это делает их собственная внутренняя сущность, я прибыл сегодня утром из города Никомида в город Антиоха. И вот сижу в комнате Мнестора, епископа здешних христиан, которая суровостью и мрачностью своей намного превосходит затвор какого-нибудь раннего стоика. Единственное украшение ее стен – большой черный деревянный крест, символ позорной смерти, один вид которого вызывает у человека образованного чувство омерзения. По одному этому я не могу предсказать большой будущности этой, в иных отношениях вполне достойной уважения религии, сильно занимающей теперь мой ум. Иногда мне кажется, что христианство могло бы стать верой, способной восстановить на земле золотой век. Может быть, ты помнишь, что я говорил на этот счет в панегирике императору, произнесенном по случаю его прибытия и явно принесшем мне большой успех, хотя, к величайшему моему стыду, он не вполне соответствовал правилам хрии. Христианство могло бы, пожалуй, обеспечить Римской империи бессмертие, будь в нем поменьше упрямства и побольше гибкости. Боюсь, однако, что до тех пор, пока эта вера будет ненавидеть цветы и отвергать обольстительную игру искусства, благодаря которой столь блещет слава наших богов, – она еще сможет царить где-то в небесах, но не научится ходить по земле. Это – религия для мучеников, жаждущих бессмертия, а не для смертных, родившихся, чтобы жить и наслаждаться на земле.
Мрачная комната эта причиной тому, что я докучаю тебе такими рассуждениями, ты же, завсегдатай небесных сфер, верно, не сочтешь мои размышления особенно интересными. К счастью, окно у меня открыто, и сын Гиппота, повелитель ветров Эол – еще не христианин. Вольно носятся дети его над садами Антиохии и даже эту камеру скорби наполняют ароматом ранних фиалок и жасмина. Любопытно, ласкают ли тебя в этот час, старая книжная моль, александрийские зефиры! Чувствуют ли твои изнуренные стопы весну и выносят ли они тебя на набережную? Бродит ли в старых костях твоих заскорузлый мозг при воспоминании о нашей юности, когда нас бросало и в жар и в холод, если, улыбнувшись нам, проносилась мимо благоуханная нимфа? Нимфа являлась в прозрачном шелку, а следы, оставленные на прибрежном иле высокими тонкими каблучками ее красных туфель, воспринимались нами как призыв: следуй за мной!
Ты, верно, покачиваешь головой, старый мой Бион, и задаешься вопросом: грации или парки лишили одряхлевшего ритора последних остатков разума? Нет, друг мой, за меня не беспокойся. Не отрицаю: на мгновенье меня опьянил запах былого, пахнувшего вдруг со дна уже опустелого сосуда жизни. Возможно также, что, цепляясь за паланкин весны, я попытался хоть на мгновенье скрыться от этого черного креста, внушающего непостижимую тревогу. Но, к сожалению, я слишком хорошо знаю, что воспрещается омертвелой печени человека нашего возраста и что приличествует другу императора.
Да будет тебе известно, отставной математик, что я сделался для императора ныне тем, чем некогда был ты. Он удостоил меня поручения описать для потомков его деяния, – не ради славы, как он сказал, а скорей для того, чтобы тот, кому он передаст порфиру, мог исправить его ошибки и наверстать упущенное. Задача моя, друг мой, не из трудных, ибо легко работать стилосом Клио[101], когда в заглавии стоит имя такого великого человека, как наш император, и мне доставляет безмерное наслаждение созерцать это величие в непосредственной близости. Должен сказать тебе, что если б он не был императором, то, несомненно, мог бы стать ритором. Потому что, хотя его никак нельзя назвать человеком образованным, а в изящной словесности он не только не искушен, но и не имеет к ней ни малейших способностей, в нем необычайно ярким сухим пламенем пылает божественная способность понимания, которою исключительно редко одаряет смертных Афина Паллада. Ты представить себе не можешь, что эта старая сова, так редко летающая в чащах человечества (да сохранят меня боги от намека на желание оскорбить его величество! Это он сам как-то сравнил себя со священной птицей шлемоблещущей богини), чрезвычайно зорко и с огромным сочувствием следит с вершины высочайшего в мире древа за делами жалких смертных. Сам он, воспитанный в правилах чистой нравственности, свойственных полуварварской провинции, непоколебимо верит в богов, но с тревогой в сердце видит, что скорее страх, нежели искренняя праведность поддерживает в людях почтение к бессмертным. И так как, по его убеждению, которое, впрочем, целиком совпадает с моим, судьбы человечества хранятся на коленях у богов, он повелел мне как можно чаще вращаться среди людей, чтобы знать, какие боги пользуются у смертных большим доверием. Одним словом, он назначил меня чем-то вроде курьезия по делам бессмертных, и я думаю, что делает он это не из пустого любопытства, ибо ничто так не чуждо его натуре, как легкомыслие бесцельного любознания. Как я полагаю, восстановив деятельностью всей жизни своей порядок в империи, перед этим изрядно нарушенный фуриями[102], он решил посвятить оставшиеся годы тому, чтобы наладить дисциплину в легионах богов, отчасти потрепанных и смешавшихся.
Как ни больно, я вряд ли могу споспешествовать этому делу государя. Наблюдения, собранные мною как среди тех, кто создан Юпитером, чтобы знать лишь солнечную сторону жизни, так и среди обреченных его неисповедимой прихотью на вечную тень, столь разительны, что я и себе-то едва осмеливаюсь давать в них отчет. Все живущие на земле хотят верить, но никто не знает, в кого надо верить и во что. Боги наделили людей неукротимым стремлением к истине, которая от людей не зависит, так как они зависят от нее, истине, некогда, безусловно, существовавшей и, конечно, существующей поныне, иначе рухнуло бы все мироздание – однако, померкшей и отыскиваемой нами лишь ощупью во мраке. Напрасно волнуется жизнь на форуме, напрасно садимся мы в блистательных чертогах за уставленный яствами стол. Оставшись наедине, мы неизбежно чувствуем, что каждый человек одиноко движется по кругам своим под безучастными звездами, и нет никого, кто прикрыл бы наготу нашей души и согрел бы эту дрожащую от холода душу. Как по-твоему, Бион, это было так от начала веков или же звезды спускались некогда ближе к земле, и с них в самом деле сходили к смертным боги? То ли боги покарали нас слепотой, чтобы мы не могли их видеть, то ли, наоборот, мы только теперь прозрели и увидали зияющую перед нами пустоту? Я только повторяю тебе тот вопрос, с которым обращаются ко мне мои ученики, эти юнцы с поникшей головой. Они совсем не то, чем были мы. Их не соблазняют красные башмачки, гладиаторские игры противны им – они все доискиваются смысла жизни. А я могу сказать им только одно: «Будьте счастливы надеждой, что небо еще раскроется перед вами», – и отчаявшиеся юноши, быть может, превратятся в благодушных стариков, тогда как нам придется сойти в подземное царство без всякой надежды, чтобы продолжать там ту безрадостную жизнь теней, которая выпала нам на долю к концу нашего земного существования.
Тебе-то, мой Бион, я могу признаться, – впрочем, уже изложенное, быть может, позволило тебе заметить, что с той поры, как я занялся богоисканием, бессмертные стали скрываться от меня. Раньше, ты помнишь, меня раздражало, когда невежды, пренебрегающие даже надлежащим уходом за своим телом, без малейшего усилия разума попадали, по их словам, в царствие божие. Так вот, теперь я начинаю думать, что они, может быть, и правы. Иногда и передо мной словно вспыхивает некий свет, на который столь настойчиво указывал мне Мнестор как на вечную истину. Я разумею христианского бога, о котором очень много спорил с врачом Пантелеймоном и здешним епископом. Но им так и не удалось убедить меня, потому что, как я уже сказал в начале этого послания, скорбь и отречение от всего земного не могут обожествляться людьми, сотворенными для жизни.