Субмарина - Бенгтсон Юнас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К этому распорядителю похорон меня направил священник. Потому что его офис — ближайший к церкви. Можно сэкономить на транспорте. Он хорошо пострижен, короткая бородка. На коже тонкий промасленный слой пота, нечто, что не превратится в капли. Уверен, ладони у него влажные, но я с ним за руку не здоровался. Он такой понимающий, руки положил одну на другую, выразил соболезнования. Говорил сдержанно: привык к скорби. Избегал вопросов типа: чем я могу вам помочь? Думаю, провожая меня к выходу, он не станет спрашивать: что-нибудь еще?
Здесь очень чисто, приглушенное освещение, галогеновые лампы на потолке направлены на топ-модели. Он потихоньку вытирает руки о штанину и затем снова их складывает.
— Конечно, я понимаю, приходится мыслить практически. Похороны сами по себе вещь практическая. Но я прошу вас подумать о памяти. Как вы помянете свою мать? Как вспомните этот последний день — день прощания? Придут члены вашей семьи, церковь украсится цветами. Разве не воспоминания мы хотим сохранить?
— Кремация, — говорю я ему.
Только что в голову пришло.
— Кремация. Мне, наверное, нужна такая… такой горшок?
— Урна.
— Но это ведь горшок, так? С крышкой и так далее.
Он явно хочет что-то сказать, но в итоге просто кивает. Подводит меня к стене с горшками. Белыми, черными и со скромными узорами.
Говорит, что гроб тоже нужен, дешевый, в котором ее сожгут.
28Кладбище на склоне, мы стоим у безымянной могилы. Видно, где ее похоронят, в земле свежая яма. Идет дождь, на лужайке грязь. На священнике поверх сутаны целлофановая накидка. Он читает из Библии, из Ветхого Завета, точнее сказать не могу.
На Мартине два свитера и зеленый дождевик. На мне под курткой — костюм, коричневый, мятый, когда-то красивый. Она мне его купила, в нем я был и на крестинах Мартина. У героина есть один плюс: ты не толстеешь.
Пожимаю руку брату: не думал, что он придет. Улыбается Мартину. По крайней мере пытается, ему это нелегко дается.
И снова поворачиваемся к священнику, повествующему об Исаии. Брат спрашивает:
— Зачем отпевание?
— Она умерла.
— Да, но зачем отпевание, она ненавидела церкви. Ненавидела священников…
Я не отвечаю, стоим, он закуривает, прячет сигарету в кулак, чтобы не намокла. Вот он оборачивается, медленно кивает.
Мы не одни, к нам прибилась парочка пожилых женщин. С пакетами на головах, в ворсистых пальто, стоят так близко друг к другу, как будто хотят согреться. Когда они не утирают слезы, то улыбаются — друг другу и нам. Глаза говорят: такова жизнь, она жестока. Справимся, будем вспоминать лучшие времена. Это ее знакомые по центру досуга для пенсионеров. Они, наверное, знали ее как пожилую даму, которая пекла мраморный кекс. Играла в бридж, судорожно глотала воздух. Тратила деньги на марки, слушала пластинки Дина Мартина Любила королевскую семью, а когда хорошо себя чувствовала, то ездила на площадь Амалиенборг и смотрела, как королева машет народу с балкона своего дворца.
Им, в отличие от нас, не приходилось тащить ее домой из «Обезьяны», «Клоуна», или «Приюта моряка», или из других кабаков, куда она заваливалась. Им не приходилось волочить ее, пьяную вдупель, домой, рискуя свернуть себе шею, когда она заваливалась. Они не видели, как она падает на диван, с подолом, задранным до ушей, без трусов, которые исчезли где-то в мужском туалете за выпивку, за пиво, ради компании. И поэтому им не посчастливилось узреть, как из ее волосатой промежности на подушки льется струя мочи.
Или, к примеру, как она лежит и тупо моргает весь день до вечера из-за того, что слишком много таблеток намешала. Хочу радугу, сказала она, мама хочет радугу. Это было, когда она смешала красные таблетки с желтыми и синими. Тогда у таблеток было много цветов, волшебные таблетки с волшебным действием. Волшебные названия. Секонал — попробуйте произнести медленно и низким голосом. Валиум — попробуйте это произнести, размахивая волшебной палочкой.
Когда мы первый раз попробовали колеса, мне было ненамного больше лет, чем сейчас Мартину. Это произошло дома, и это были таблетки из маминой коллекции. Волшебные таблетки, сделавшие тот вечер незабываемым.
Священник говорит, что она прожила тяжелую жизнь в те годы, когда матери-одиночке было очень непросто. Ей было трудно, но она пыталась дать своим двум сыновьям по возможности хорошее воспитание, но ей было трудно. Дальше я не слушаю.
29Мартин пьет колу, под столом я держу его за руку. Брат сидит напротив, смотрит в грязные окна с желтоватыми кружевными занавесками. На стене висит нечто, призванное изображать днища бочек из-под «Туборга». Мы в погребке неподалеку от кладбища.
На улице снова дождь. Ливень, заставляющий прохожих прятаться под газетами, кутаться в плащи. Это наши поминки. Мы не пригласили с собой тех пожилых женщин. У них свое мероприятие в этом их клубе пенсионеров поблизости отсюда. Бутерброды, сказали они, приходите обязательно, будут бутерброды. Но ни я, ни брат не в состоянии сидеть и врать о матери. Робко есть паштет и говорить красивые слова. Мы поминаем ее крепким пивом. Музыкальный автомат играет Йона Могенсена. Пока я живу, мое сердце бьется.Мы чокаемся, и брат снова переводит взгляд на улицу.
— Ее дом кое-чего стоит…
Говорю, чтобы что-то сказать. Он отмахивается, не глядя на меня:
— Мне ничего не нужно. От нее.
Мартин булькает трубочкой. Всасывает колу за щеки и пытается снова выдуть ее в бутылку. Удается, но не полностью. Рукой я вытираю лужу со стола.
Брат задирает рукав и чешет предплечье.
Олимпийка велика ему на размер, но под ней все еще заметны мускулы штангиста. Он сильно и долго чешет руку, от ногтей остаются красные полосы. Чешет что-то, на первый взгляд напоминающее родинку, но это татуировка, маленькая «А» в кружочке. Сам сделал, иглой и чернилами. «А» означает не «анархия», а имя его бывшей.
Мне хочется сказать брату, что это он жалок. Из нас двоих. По глазам вижу, он знает, что я снова на игле. Смотрит на Мартина, на меня, и я знаю, о чем он думает. Мне хочется на него накричать. Чтобы он перестал ныть. Она от него ушла, его девушка, она не умерла. Он не потерял ее в один прекрасный летний вторник, когда пели птицы и все направлялись на пляж. У него нет сына, которого он — зная это — с каждым днем предает все больше. У него нет дорогой привычки, которую нужно оплачивать. Ему не на что пенять. И он жалок, именно он, потому что не видит этого.
Брат встает, я решил, хочет уйти, но он подходит к музыкальному автомату и сыплет в него монеты. Становится у стойки, ждет бармена. Один из местных парней говорит ему что-то. Мне не слышно, но сам говорящий в восторге, смеется и оглядывается по сторонам. Ответ брата заставляет его затихнуть. Мне трудно разобрать слова из-за шумной музыки, но, по-моему, брат предложил ему отправиться домой и трахнуть свою дочку.
На пивном животике мужика в обрамлении кожаного жилета вздувается белая футболка. Он встает с табурета и расставляет ноги, как это делают в вестерне. В воздухе повисло напряжение, будет драка.
И тут брат снова начинает говорить, на этот раз совсем тихо. Я его не слышу, но думаю, он рассказывает мужику о том, что с ним сделает. Парень карабкается обратно на табурет. Мой брат ведь не рисуется, слова с делом у него не расходятся.
Брат ставит перед Мартином колу, а для нас взял крепкое. Мы снова чокаемся. Тут начинается его песня. Элвис: «In the Ghetto».
Она любила Элвиса.
Я произношу это вслух, потому что забыл. Забыл о пластинках, что она ставила, когда бывала дома, забыл о том, как танцевал под «Jailhouse Rock» брат, чтобы рассмешить ее. Качался, согнув колени. Иногда она была в таком состоянии, что не отреагировала бы, даже увидев, как он из жопы кота достает.
Он смотрит мне в глаза:
— После того как я уйду отсюда, я не хочу о ней больше думать. Я не хочу о ней больше говорить. Мы покончим с этим сейчас.