Урок немецкого - Зигфрид Ленц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ветер волчком кружил опавшие листья, он морщил зеркальную гладь пруда, исследовал, завывая, щели между сваленными в кучу срубленными стволами. Отец дошел до водокачки, свернул и оказался у крайнего окна. Он вытащил карманный фонарик с круглым глазком, заклеенным черной изоляционной лентой, пропускавшей только тоненький лучик. Свет упал на спущенную штору затемнения: стало быть, пошли к следующему окну. Он направил на него свой шпионский фонарик и от противолежащей двери стал шарить по смежной стене, миновал трехногий старомодный умывальник, миновал почти ослепшее зеркало, сваленные в кучу картонные коробки, мягкое кресло с распоротой обивкой, чудовищно огромный коричневый комод и календарь, утверждавший, что сейчас 1 августа 1904 года.
Соседняя комната пустовала. А также следующая за ней. Потрескавшаяся штукатурка, в некоторых местах обнажилась камышевая прокладка. Потом свет вспыхнул в пропыленной спальне, нащупал койку, скользнул по выцветшей одежде и пожухшим, волглым ночным рубахам, висящим на проволочных плечиках на стене. У изголовья на табурете, как и полагается, топорщился ночной колпак. Стоптанные домашние туфли, неуклюжий ночной горшок, испещренный металлическими пятнами, похожими на попадания из рогатки. И — дальше по фасаду с бесчисленными окнами: но что же это?
Посреди одной из комнат стоял стол, а на нем чучело гагары, оно, по-видимому, беседовало с платяной щеткой. Кто заказал набить чучело этой птицы? Кто собирался почистить его щеткой и внезапно отлучился, чтобы никогда больше не возвратиться? Я представляю, как отец, этот худой человек с узким лицом и длинным прямым носом, сам порой напоминавший водяную птицу, направил свет карманного фонаря на гагару, отчего ее искусственные глаза засверкали; как, преследуемый и подгоняемый своими открытиями, он шел все дальше и дальше, осматривал комнату за комнатой, освещая стены, мебель и ниши, пока не добрался до заброшенной ванной. На полу засаленные матрацы. Стремянка. Куча битой штукатурки, гвоздей и свинцовых стружек. Грязный халат с узором из рыбьих костей. Голая электрическая лампочка. Надеялся ли он увидеть нечто большее? А может быть, он и вовсе гнал больше, чем мы подозревали?
Отец узким лучом фонаря обследовал заброшенную ванную. Его бы не смутило, или не слишком бы смутило, случись Дитте или художнику накрыть его за этим занятием, — время, когда приходилось краснеть и извиняться, наконец для него миновало. С педантичным рвением накинулся он на ванную, должно быть почувствовав: цель близка. Он видел, что электрическая лампочка качается туда-сюда, видел тарелку с остатками еды и, как я потом узнал, углядел у изголовья постели белый подворотничок солдатского френча. Световая полоска заиграла на подворотничке, скользнула по тарелке, покачалась, преследуя электрическую лампочку. Ругбюльский полицейский погасил фонарик, прислушался, приник боком к стене и услышал больше, чем хотел бы услышать.
Тот, кто у нас осенним вечером стоит и на ветру прислушивается, всегда услышит больше, чем ждал или чем ему нужно: в кустах кто-то неудержимо болтает, в сумерках открывается простор для всяких фантастических видений, а у того, кто захочет услышать голоса или хлопанье дверей, отбоя не будет от впечатлений.
Приникнув к окну, отец слышал множество шагов и множество голосов; снова и снова светил он фонариком в ванную, словно нападая из-за угла, и неизменно обманывался в своих надеждах, пока наконец, пристегнув фонарик к груди, не повернул к своему велосипеду.
Одно можно сказать с уверенностью, что к велосипеду он воротился если не с чувством торжества, то во всяком случае, с чувством облегчения и, должно быть, уезжая, избегал глядеть в сторону Блеекенварфа. В кармане у него было вдоволь красного на белом и зеленого на белом, он позаботился о затемнении и удостоверился в том, что и до этого знал или угадывал, а потому мог себе позволить этаким молодчиной съехать с дамбы под соленым брызжущим дождиком, радуясь победе, которую одержал его профессиональный нюх. Возможно, он уже по дороге обдумывал предстоящее донесение, хотя скорее мысли его были всецело заняты любимым блюдом, которое Хильке сейчас готовила на кухне: жареными селедками с картофельным салатом. Во всяком случае, когда он вступил в дом, повесил в шкаф фуражку и накидку и, потирая руки, вошел в дымную кухню, здесь уже собралась вся семья.
— Ну как? Пора садиться?
— Пора.
Я первым сел за стол, пока мать накрывала к ужину, меж тем как у плиты со слезящимися глазами стояла Хильке и растапливала на сковородке потрескивающий, журчащий жир. Он жарко взбрызгивал, он стрелял и пенился бесчисленными пузырями, а Хильке укладывала в клокочущую жидкость обезглавленную, обвалянную в муке рыбу. Отец, войдя, поздоровался и не взял в обиду, что никто ему не ответил. «Добрый вечер всем», — сказал он и потрепал меня по плечу, подошел к плите и одобрительно закивал, глядя, как сестра вылавливает из жира до коричневости зарумяненных рыбок и горкой складывает на тарелку, как, протерев глаза тыльной стороной ладони, она бросает на сковородку новую партию мучнисто-белых селедок и жир снова взбрызгивает и шипит.
Отец подмигнул мне и в ожидании лакомого блюда с преувеличенным восхищением потер живот, потом, расстегнув портупею, сложил ее вместе с пистолетом и планшетом на кухонный шкаф и уселся со мной рядом. Желтые и коричневые, поблескивая жиром, лежали на тарелке жареные селедки с ломкими, съежившимися хвостовыми плавниками, — когда я это вспоминаю в моей хорошо проветриваемой камере, мне и сейчас ударяет в нос едкий запах и к горлу подступает неизбежный кашель.
Берясь за жаренье, Хильке накинула на расшитую в крестьянском духе кофточку с монетами вместо пуговиц закрытый доверху халатик, густые длинные волосы перевязала на затылке лентой, на ногах у нее были шерстяные гольфы, доходящие до колен, на руке позвякивала посеребренная цепочка, которую Адди сверх всякого ожидания прислал ей из Роттердама, куда его погнали с войсковыми частями. Каждый раз, вылавливая из кипящего жира несколько селедок, Хильке, выпятив нижнюю губу, сдувала с лица выбившуюся прядь и, повернувшись, улыбалась нам с капризной гримаской сквозь едкий чад.
Наконец мать поставила на стол блюдо с рыбой и миску со стекловидным картофельным салатом, перемешанным с яблоками; взявшись за руки и беззвучно скандируя, мы пожелали друг другу «при-ят-но-го ап-пе-ти-та» — обряд, которого у нас придерживались, когда Хильке бывала дома, а затем каждый выкопал себе в глиняной миске изрядный ком картофельного салата и набрал с большого блюда селедок. Достаточно было надавить вилкой, чтобы отделить спинное филе, а поддев зубцом вилки позвоночник, вы могли вытащить его целиком. Я без труда обогнал Хильке на две рыбки, а потом удерживал и наращивал это преимущество, но тягаться с отцом было мне не по силам. У ругбюльского полицейского был свой метод расправляться с позвоночником, после чего, подхватив на вилку добрую половину рыбки, он мгновенно, не шипя и не дуя, отправлял ее в рот, и я с волнением наблюдал, как на краях его тарелки множатся рыбьи скелеты. Когда у нас подавалась жареная сельдь, отец напоминал мне Пера Арне Шесселя, самого прожорливого едока, какого мне случалось видеть, хотя, к чести отца будь сказано, он несравненно выразительнее, чем мой брюзгливый дедушка, давал почувствовать то животворное тепло, то душевное равновесие и умилительную полноту чувств, которые вызывает добрая еда. Я не мог угнаться за числом рыбьих скелетов, украшавших тарелку отца, но, что касается Хильке и матери, без труда оставлял их за флагом.
Итак, мы жевали, смаковали, перемалывали и глотали — только держись! Селедочная башня уменьшалась на глазах, в картофельном салате зияли воронки и пещеры и высились утесы, на меня уже наплывали теплая усталость и приятное изнеможение, как вдруг Хильке углядела клочок алой бумаги, торчавший из кармана отцовского мундира. Она вытащила его наружу, вопросительно подержала на ладони над столом и, так как никто не откликнулся, положила рядом со своей тарелкой.
— Чего ты только не таскаешь в карманах, — сказала она отцу с укором.
Отец, не говоря ни слова, потянулся через стол, подвинул к себе алый клочок и сунул его в карман.
— Никак это секрет? — протянула Хильке, а отец, уткнувшись в тарелку:
— В такое трудное время хоть бы не переводилась селедка, и то большое было б дело.
— Как Макс, здоров? — внезапно поинтересовалась мать.
— Должно, здоров, — промямлил отец и, распарывая селедку зубцом вилки, добавил: — Уж до того занесся, что я этого больше терпеть не намерен. Сам набивается!
— А все доктор Бусбек, — откликнулась мать. — Разве бы Макс такой был, если б этот Бусбек не сбивал его с толку? Ничего-то мы про него не знаем, кто он, что и откуда. Перекати-поле, немногим лучше, чем цыган. Работа — это не по его части.