Берегите солнце - Александр Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из противоположного конца двора меня позвал Браслетов:
— Комбат, подойди сюда!..
Я прошел по каменному, выбитому копытами настилу между клетушек, где когда-то спокойно стояли коровы с мечтательно-грустными глазами и жевали жвачку, а сейчас расположились бойцы.
В последней клетушке находились двое незнакомых мне военных: один, чернявый, в очках, расспрашивал красноармейца Ивана Лемехова и что-то записывал в книжечку, второй перезаряжал фотоаппарат.
— Корреспонденты, — шепнул мне Браслетов.
Каким образом они узнали о сбитом самолете, неизвестно. Но спустя немногим больше часа были уже здесь. Выспросив все у Лемехова, они вывели его на улицу, велели взять в руки бронебойное ружье и несколько раз сфотографировали. Затем остановили попутный грузовик и укатили…
— Лейтенант Прозоровский не вернулся? — спросил я у Браслетова.
— Нет. — Он смятенно взглянул мне в лицо, точно сам сомневался в своем предположении. — А если он ушел? Сказать прямо, дезертировал? Может произойти такое?
— Все может, Николай Николаевич, — сказал я. — И не такое случалось…
Укрываясь от ветра, мы зашли во двор, в первом же стойле забрались на солому, и я рассказал ему о встрече с полковником Шестаковым.
12
Батальон был поднят по тревоге. Бойцы знали, что недолго придется нежиться им на пышных соломенных перинах, и расставались со своими временными пристанищами без грусти: удалось вздремнуть, и на том спасибо…
По узенькому мостику мы перебрались на правый берег реки Тарусы и стали медленно подниматься в город. Улицы замерли непроницаемо-темные, глухие, и было невозможно определить, есть ли за черными, молчаливыми окнами жизнь или все жилища пусты, с погасшими очагами. Город оживляло лишь движение военных да тарахтенье тележных колес по булыжным мостовым.
Осторожно шагая вдоль улицы, оглядывая неровные ряды низеньких домиков, я чутьем определил, что Таруса долго не продержится, и сказал об этом лейтенанту Тропинину, тот, не колеблясь, ответил:
— Я подумал то же еще днем, когда осматривал оборонительный рубеж. И вообще город сам по себе ничего существенного не представляет…
С командиром полка мы встретились на тихой улице, упирающейся в реку Тарусу. Берег реки был крутой и мохнатый от садов. Внизу за густой зарослью плескалась и приглушенно журчала вода.
Командир полка вышел к нам через калитку, без фуражки, в накинутой на плечи шинели. Прощаясь, он сказал:
— Хочу предупредить, товарищ капитан: вам придется стоять на самом уязвимом участке. — В голосе его чувствовалось облегчение: то предстоящее, что тяготило его и страшило, теперь свалилось с плеч — взвалено на плечи другого. — Вы обеспечиваете стык с соседом слева…
К воротам, гремя колесами, подкатила повозка, запряженная парой лошадей. Лошади шумно, со всхрапом дышали, от потных боков исходило тепло…
За городом, на голой высоте беспрепятственно дул ветер, нес сырые лесные запахи, вызывающие озноб. Впереди черной каменной стеной стояла осенняя темень. Вдали над Окой немецкие летчики разбросали «фонари». Ветер раскачивал их; качался и свет, как бы взмахивая зеленым крылом, и все, что виделось на земле, искажалось, то пропадая во тьме, то выплывая вновь.
Мы стояли на дороге, уводящей в темноту, к лесу, откуда завтра должен был появиться противник. Мимо, окликая друг друга, двигались расплывчатыми, громоздкими тенями люди: одни расставались с обороной, другие, наши, занимали ее; у одних было настроение оживленное — конец томительному ожиданию встречи с врагом, — другие шли в угрюмом молчании, с затаенной досадой и завистью к тем, кто уходил, хотя знали, что уходят они не на легкую жизнь и не на отдых, не на безделье, и еще неизвестно, где будет тяжелей и опасней.
Лейтенант Тропинин вздрогнул.
— Холодно, черт! До костей пробирает… — Он поднял воротник шинели, острыми углами вздернулись плечи, а большие, близко посаженные глаза и во тьме выделялись белыми пятнами.
— Володя, откуда вы так хорошо знаете немецкий язык? — спросил я Тропинина.
Тропинин резко и удивленно обернулся ко мне.
— Почему вам пришло в голову спросить меня об этом именно сейчас?
— Не знаю. Так просто. Вспомнил, как вы разговаривали с пленным парашютистом.
— В детстве я жил в Германии. Мой отец работал в нашем посольстве в Берлине. Еще до прихода Гитлера к власти… — Он помолчал, как бы вспоминая то далекое время, когда жил в Германии. — С немецкими ребятишками играл во дворе… Дружил. Одного звали Карл, другого — Гейнц. Хорошие были ребята… Теперь большие. Наверняка солдаты. И, быть может, где-нибудь здесь, под Москвой.
«Да, жизнь, — подумал я не без горечи. — Какие невероятные изменения вносит она в судьбы людей! Какие повороты! Были мальчики, немецкие и русские, дружили, не задумываясь о том, что ожидало их впереди, с увлечением играли во дворе, смеялись и проказничали, незаметно перенимая язык друг друга… Жизнь сделала их солдатами, и легла между ними черная, как эта ночь, вражда…»
Остаток ночи я провел в деревянном домике на окраине городка, пустом, брошенном хозяевами. Прокофий отыскал дрова и натопил печку. Сквозь дрему, тяжело и сладко давившую на глаза, я слышал приглушенные, бубнящие голоса связных и телефонистов, находившихся в первой большой комнате, и такие же приглушенные окрики Чертыханова, когда ребята начинали громко шуметь. Телефонная связь была налажена и с ротами и с дивизией, и телефонист уже раз сорок крикнул в трубку: «Я тюльпан!» Этот «тюльпан» врезался в мою память, думалось, на всю жизнь…
К утру вернулся Браслетов. Он осматривал оборонительную линию, проверяя «моральное состояние наших войск», сел на диван у меня в ногах прямо в шинели; на сапогах до самых голенищ — шлепки грязи, лицо осунувшееся, с выступившей рыжеватой щетиной, глаза от бессонницы и утомления отодвинулись вглубь, в густую синеву. Был он до радостного оживления доволен осмотром передовой, сказал, что моральный дух бойцов на высоте, шутят, смеются значит, отдохнули!
— «Встретим, спрашиваю, ребята?» «Встретим, товарищ комиссар!» - отвечают. — Браслетов шумно похлопал меня по колену. — Так встретим, комбат, а?
— Видно будет, — ответил я.
Ввалился старший лейтенант Скнига, оглушил весь дом грохотом каблуков, громом своего голоса, взрывами хохота, втиснулся за перегородку ко мне.
— Вставай, комбат! — Он стащил с меня шинель, которой я укрывался. Боевой день на пороге!..
Я подмигнул ему и щелкнул пальцем по горлу.
— Где успел?
— Могу угостить. Для возвышения настроения! — Он заржал, обнажая оба ряда белых и плотных зубов.
— Где ты пропадал? Где твои пушки?
— Пушки в надежном месте — смотрят в лицо врагу! Пойдем, удостоверься.
На улице молоденькие деревца с еще уцелевшими реденькими листиками трепал ветер, сгибая их в дугу, и тоненькие веточки почти касались мокрой земли. Небо не прояснялось ни ночью, ни днем, тучи, будто вспаханные ветром, лежали глубокими бороздами, где чернее, где светлее. Под ногами стыла студеная слякоть.
«В такую пору только и сидеть в окопах», — с усмешкой подумал я.
А окопы были вырыты наспех, с большими интервалами, стрелковые ячейки неглубокие, пулеметные гнезда тесные…
Стало уже светло, насколько может быть светлым октябрьское утро с низким водянистым небом. Глухая и гнетущая стояла вокруг тишина. И в этой тишине крался, подступая все ближе и ближе, смутный шорох шагов большого людского скопища. Шорох этот доплывал, не касаясь слуха, угадывался чутьем… Вдали зябли, продуваемые серыми ветрами, черные перелески, таили в себе опасность.
— Ты спрашивал, где мои пушки, — заговорил старший лейтенант Скнига. Прижав локтем перчатки и повернувшись спиной к ветру, он пытался прикурить. — С лупой в руках не отыщешь. Так мы прячемся. До момента… — И зашагал от дороги вправо, прямиком туда, где были замаскированы его пушки.
Чертыханов, провожая его взглядом, отметил не без восхищения:
— Лихой командир… Интересно, каким окажется в деле. Ребята, те, что необстрелянные, побаиваются немцев. Пока шли, веселые были, бодрые, шутили. А пришло время врагу в глаза взглянуть вблизи, и все шуточки погасли…
— А ты не боишься, что ли? — спросил я.
Прокофий тонко и хитро улыбнулся.
— Я, товарищ капитан, когда остаюсь один, люблю размышлять. Мысли просто не дают покою, особенно когда тихо или когда на небе луна блещет. И когда я сыт…
— По-моему, ты никогда не бываешь голоден.
— У вас хороший глаз, товарищ капитан.
— О чем же ты размышляешь? — спросил я.
— Насчет страха вы спросили… Я, товарищ капитан, устал страшиться. Надоело. Даю вам честное, благородное слово. Надоело! Я перестал уважать себя… Теперь я решил окончательно и бесповоротно: пускай немцы меня страшатся, как по нотам! От этого мне стало как-то легче жить. Спокойнее. И потом… Я много думаю о Германии, о немцах… — Чертыханов не договорил того, что он думал о немцах, изменился в лице и шагнул вперед. Он приложил к глазам бинокль, который брал у меня и носил, перекинув ремень через шею, на груди.