Железная кость - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прояснилось со скоростью звука: на Валерку заказ от ментов, хоть Лисихин корчил блажного из себя на допросах потом: мол, какие-то были ему голоса, на Валерку ему указали — сатана в человечьем обличье, убей. Жди теперь постоянно, сказали Чугуеву в камере, даванут тебя, смертник, за то, что мента завалил, дальше так всё и будет тянуться для тебя в изводящем ожидании расправы — да вот только горохом бились эти слова о промерзлое темя: он, Валерка, тогда бы еще и спасибо за такое сказал. И вот только Натаха когда на суде прокричала ему — про детеныша: помни, помни, Валерка, о нем, он теперь навсегда существует, он твой, наш с тобой, он тебя будет ждать, — этот крик наконец-то прорезал его до чего-то внутри, что отдельно, вне разума, закричало: «хочу». Все Натахин тот крик в нем, Чугуеве, перевернул: он уже все решил — прогнать ее, Натаху, от себя, убрать себя, урода, из ее дальнейшей жизни, которая должна потечь свободно, а не по руслу вдоль бетонного забора, который их с Валеркой на полжизни разделил. Время — это такая вода: точит камень и ржавит железо до дыр, и как же это страшно — отцветая, ослабнет, потускнеет эта девочка, которую схватил когда-то за руку, щедро способное к деторождению естество ее из верности Валерке омертвеет, и не может он с этим смириться, такого от Натахи принять: ей надо полнокровно, истинно любить, а не захлебываться сухой водой безлюбья — и все равно его, Валерки, не дождаться. Что из него, мокрушника, за муж и за отец? Но только все уже так с ними сделалось само, кто-то решил за них двоих и сделал им с Натахой: их сын уже был, должен был шевельнуться под бьющимся сердцем неведомый кто-то, состоящий из них, из него, дурака, и Натахи — и только из-за этого, не собственной волей Чугуев начал ждать удара в спину, день за днем продлевая свою жизнь на зоне затем, чтоб впервые, хоть один только раз увидать и потрогать, кто же там от него получился.
А когда он родился и Натаха его привезла, потащила с собою на зону их двухгодовалого сына, предъявила Валерке — Валерку, как живую горячую печку, в которой, вот такой еще маленькой, — самый великий, беспредельный запас нестерпимо родного тепла: смотри, Валерик, это вот твой папка, его тоже Валерой зовут, он к нам скоро приедет, не бойся, ну-ка, дай папке ручку, сынок, — он, Чугуев, расплавился в самой своей сердцевине, где одно только мягкое даже в железных, даже в закостеневших от взятой на себя человеческой крови; подступила к глазам его, к горлу, затопила колючая вода, и, один раз взяв на руки эту меховую глазастую гусеницу, от затылка которой пахло прелой пшеницей, испеченным вот только что хлебом, длил и длил свою жизнь день за днем лишь затем, чтоб еще один раз подхватить и уткнуться лицом в это невыносимое место меж плечом и головкой Валерки-второго. Чтоб хотя бы на дление почувствовать: ты! ты — защита вот этих тепла и дыхания. Чтоб себя — человеком. А потом — будь что будет: вот устанет Натаха, не захочет одна оставаться, вдовою при живом нем, Валерке, — он ее не осудит, даже слово такое «осудит» из пасти не выпихнет. Это она, она его должна навсегда не простить за такое. А ему от нее — вопреки — всепрощение.
И вот когда к нему полезли в следующий раз с наточенным жалилом среди ночи, то словно будильник сработал прям в брюхе, подбросив пружиной вклещиться и выломать сжимающую сталь забойщицкую руку. И, вмазав так, что в стенку влип торпедоносец, он помертвел от стужи: вдруг опять?! Вдруг опять «раз ударил — и всё, он лежит»? Еще одна чугунная плита наляжет поверх первой на грудину, вгоняя его в землю целиком — окончательной тяжестью нового срока!
Так и шли его дни, в постоянном качании на узкой и до скользкого блеска натертой полоске между «бей» и «не бей», между «ты» и «тебя». Никогда не смирятся подполковник и старший лейтенант Красовцы с тем, что сын их, брат и под землей, а убийца его топчет землю, что ему продолжают даваться вседневно: трудовая напруженность мускулов в разгоняющей кровь и захватчивой потной работе, вкус еды, табака и весеннего пьяного воздуха, радость прикосновения почти невесомых детских рук, захвативших отцовскую шею, — только это вот все прекратив в себе, остановив, мог Чугуев выйти в ноль с этим парнем, который не почувствует больше ничего никогда.
Работай и помни всегда о нависших над башкой ковшах, у которых вдруг с лязгом отвалится челюсть для мгновенного срыва породы с высоты трехэтажного дома… так и будет теперь всплывать и всплывать, напоминая о себе в каждом железном лязге механизмов: остановились закурить они с Кирюхой, и на них прям заходит стрела, зависает — что ль, ослеп там, на грейфере, кто? Быстро очень все, искрою, он и не понял, что за сила пихнула его меж лопаток — ломануться, скакнуть от высотного гнета: вагонеткой снес он Кирюху с пятачка, осененного грейферной чашей, и сразу за охлестнутой стужею спиной проламывающе рухнуло — срывом всех шести тонн прямо в сорванный, перерубленный крик Брондукова Володьки, шел за ними тот третьим — примерз, рот открыв на гигантские челюсти, что над ним в вышине расцепились. От него ничего не осталось — из-под груды породы выпрастывались только руки и ноги, торчавшие, как какие-то ветки, как корни…
У обоих полезли когти из-под ногтей — разорвать эту падлу слепую на грейфере, и на кран они оба, по отвалам, по кучам, и Чугуев на лесенку первым взлетел — и навстречу ему Соловец из кабины, только-только вот от рычагов, от сидушки своей отварился, и уже ему не разминуться с Валеркой на высотном ветру в пустоте, на Валерку таращил побелевшие зенки и Валерку не видел, протираться полез вниз по лесенке, и Валерка за горло его:
— Ты-и-и-и што?! Посмотри, что ты сделал! Ты! Ты! — И рукой, тисками вжимал в горло твари все, чего не мог выплюнуть, выжать.
— Пусти! Электрика, электрика — не я! Ну не я, брат, не надо!.. — Гад сипел издыхающе над пустотой, хрящевые преграды теряя внутри и стальные опоры под ногами снаружи.
— Бросаю, паскуда! На кого?! На меня, говори, на меня?! По натырке все сделал, натырке?!
И задергались ноги уже в пустоте, и зашлепали ластами руки, и сейчас уже сдохнет у Валерки в клещах, прежде чем полетит с захлебнувшимся воющим ужасом.
«Вышка, вышка, Чугуев! — звон в башке ниоткуда. — Ведь убьешь его, гада, а сядешь как за человека!» И добило в глубь мозга, вернув его в ум, — набежали с карьера мужики с дубаками, и кричал ему кто-то с земли то единственное, что кричали всегда, испокон всем мокрушникам, чтоб вернуть в берега, из которых раз уже вырывались, — пересилился, вздернул почти что издохшее тело на лесенку — и остался жить прежним, один раз убийцей.
2
Была все та же в небе ночь, что при подъеме, лишь на самой земле, на плацу только было светло от неподвижного прожекторного света. Еще они успели до развода, бригада, дотянуть по сигаретке; звонок — и зашагали через плац заученным маршрутом на автопилоте. На построение к разводной площадке: там, впереди, уже темнело от бушлатов, равнялся строй, пока еще колеблясь, и надрывались лаем цирики с дубинками и еще даже больше старались козлы, с красными бирками отличников режима на груди. «По-рыхлому, по-рыхлому! Алимушкин! Опух?! Опять, тринадцатая, тянетесь, как глист!» Издалека уже послышалось и по бригадам пробежало ненавидящим шипением: сегодня Маркин, Маркин на разводе заправляет; этот до кожи всех на КПП разденет, на воздухе студеного ноябрьского утра, и под кожу залезет, проверено. Чего ж искать у зэка утром перед выводом на промку? Ножи-заточки под подметкой разве? Так их не с зоны носят, а на зону. И марафет, и чиф, и курево — в жилуху. Что, не затырил птюху кто за завтраком за пазухой? Так за тем прямо в жральне козлы проследили, чтоб ни клиночка хлеба там никто не умыкнул. Вот и выходит: из одной лишь чистой сладости так их шкурит всегда сука-Маркин — тем еще большей сладости, что возразить никто не может даже взглядом, и пока один кто-то на вахте голяком приседает и раком корячится, остальные на холоде мнутся и дубеют в отрядных колоннах.
На земле, том же уровне, но как будто и выше всех зэков стоял царь и бог по фамилии Маркин и учетной дощечкой себя по натянутым ляжкам похлопывал, зная, что каждый зэк сейчас молится, чтобы на нем — на нем! — не прервалось и не замедлилось размеренное это движение руки с учетной табличкой. Шеренгами по пять к воротам продвигались. И встречало их пятеро сук в отличительных красных повязках. И придирчиво-часто обхлопывали подымающих руки бригадников, шуровали проворными пальцами по бокам, по спине, по коленям, по голеням, лезли зэку в подмышки и в промежности щупали, мяли яйца всерьез — мужики мужикам, вот такие же зэки подобным себе. Те ж самые воры, бандиты, да не те уже, новые — перекрасились в красную масть, в услужение лагерной власти пошли своей волей, из инстинкта защитного, страха — помогать этой власти оставшихся зэков в черном теле держать. За такую им службу скощуха обещана.