Красная роса - Азат Хаматович Абдуллин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он снова вернется к стаду и с огненным кругом перед глазами будет стоять, осматриваясь, как будто находится в незнакомом месте, ничего не чувствуя, точно потеряв саму душу свою. А коровы будут ждать его…
Он наклонится, чтобы взять ведро, и горячая капля упадет ему на руку. Он быстро отвернется, чтобы не показать дояркам лицо, борясь с вдруг нахлынувшим чувством. Это будет слеза по несвершившейся любви, любви, не нашедшей отклика.
А когда он повернется, то на площадке не обнаружит женщин, а потом увидит, как они сидят и доят его коров…
И руки, безобидные руки, — если бы они были зеркалом, отразили бы еще не пройденный путь и черты его судьбы, — с сознанием важности своего дела, не гнушаясь ничего будничного, возвратят ему жизненный интерес, вновь заслонят его и отогреют ему сердце.
Они будут двигаться в равномерном ритме, с возрастающим напором, то поднимаясь, то опускаясь, набираясь сил от чистого, сверкающего белого молока.
Едва размяв затекшие мышцы и отерев лицо, но чувствуя волнение в жилах, он брал на плечи коромысло с полными ведрами и, спасая молоко от страшной жары, осторожно, чтобы не оступиться, не расплескать ни единой капли, экономя каждый жест, каждый шаг, спускался к речке, в тень, к флягам в воде и с пустыми ведрами, весь в поту, бежал обратно.
Вверх и вниз, вверх и вниз. И степь зыбилась и плыла перед его глазами.
Руки, руки… За день они переносили несколько тонн. Все делалось вручную. И он снова поверил своим рукам. В часы, когда он, изнуренный, заляпанный грязью, оставался наедине с собой, испытывая отвращение к еде, а в голову лезли невеселые мысли, они, эти руки, хранили тайное спокойствие, будто в них жило умудренное «все приемлю».
Это они, когда коровы чесались о дерево, мыли их и чистили, поливали, опрыскивали и умащивали раны мазями, пальцами рылись в копытах, если там гнездился гнус. Телки, которых он так привередливо отбирал, теперь давали в надое прибавки по полтонны. Это прошлый труд благодарил его. А что касается до сегодняшнего труда, то при его нынешней, с ощущением пустынности жизни только в нем мог он выразить себя.
Каждый вечер изнеможенный, обессиленный, с распухшими пальцами, не поднимая глаз от земли, проходил он мимо деревенской площади возле моста. Там толпились его сверстники, взрыдывала гармонь, рассыпался девичий смех, мелькали обнаженные руки, улыбающиеся губы. Остановившись поодаль, он пристально смотрел на своих однолеток — нарядных, веселых, — и радость и горечь пробивались в нем внезапными взрывами и, смешавшись, тяготили, мешали ему. Он возвращался домой и ничем не выдавал своих чувств.
Тепло, желания жили и вскипали в нем. Вскипали и волнами уходили вглубь. Он все подчинил одной цели: добиться, добиться удачи, продолжая дело, за которое взялся.
В один из этих дней — было это в самом конце лета — он подоил коров, в ожидании молоковоза вычистил их, а когда машина так и не пришла, перетащил в речку все фляги с молоком — женщины после вечерней дойки не задерживались ни на одну минуту, бежали домой, к мужьям и детям, — и уже к ночи, еле передвигая ноги, добрался до омета сена и почти без памяти рухнул и забылся. Сон отпустил его утром. Очнулся он и вздрогнул: рядом, склонив голову, не шевелясь, сидела мать. Он увидел ее сгорбленную спину, желобок шеи, пряди волос, упавшие на щеку, и сердце у него толкнулось в грудь и сжалось: «Всю ночь искала, одна. О, господи…» Она задумчиво разглядывала доцветающие боярки. Вдовьей грустью несло от нее… Медленно повернув голову, она тихонько вздохнула, пригладила волосы.
— Счастлив будешь в старости… коль от трудов падаешь в молодости, — сказала она своим ровным голосом и молча покивала головой.
Вдруг оба невольно схватились за руки, и он, далеким отголоском сознания отметив, какой волнующий свет излучили ее глаза, сидел и думал о ней, в которой для женской радости было еще всего вдосталь — крепкая стать, гладкое лицо, ласковые руки, зоркость. Он знал и видел, насколько она еще женщина, какой притягательной силой она обладает и как дымка грусти туманит ее лицо подчас. И если бы она позволила себе круто переменить жизнь, он не осмелился бы упрекнуть ее. Но в то же время от мысли, что они могут разлучиться, она может уйти от них, тоскливое чувство волной проходило по его сердцу. Может, поэтому, даже в дни настоящего покоя, его чувства к ней оставались напряженными, побуждая его обуздывать свои прихоти, не огорчать ее даже случайной тенью.
Он потом только узнал о том, как она собирала всех его братьев и сестер и спрашивала их: «Все ли мы даем вашему брату, нашему кормильцу, все, что он заслуживает? Чувствует ли он, ложась спать, что мы думаем о нем, болеем за него? Что у него есть дом, что ему с нами теплее, чем там, на пастбище, среди скота?.. Если не все, это опасно не для него, а для нас и для меня. Значит, это я вырастила вас нечуткими и равнодушными».
Но все равно каждый вечер, вернувшись домой, стоило ему сесть, прислониться к стене, как бы он ни старался совладать с собой, отяжелевшие руки и накопившаяся усталость тянули и клонили его вниз. То было последнее напряжение. Он изнемогал, терял силы, как раз в наибольшем подъеме, когда был близок к цели…
А когда кончился год и начался новый, к нему приехали из района, прямо на ферму, и сказали, что он добился самого высокого надоя для целинных районов страны и что он награжден орденом Ленина.
Мать, услышав эту весть, закрыла глаза, покачнулась, потом подошла и взяла в ладони его голову.
— Если бы ты знал, Кильди, — сказала она, — до чего же я счастлива!
Больше она не могла говорить.
Он, окруженный своими братьями и сестрами, испытывая небывалую легкость на душе, стоял в обнимку с матерью — более родной в преданности ему, чем если бы их связывало кровное родство. Стоял гордый, уверенный в себе — победивший и превзошедший себя.
Он принял орден Ленина как справедливую награду. И год-перевал стал воспоминанием…
Холмы медленно раскачивались, наплывали друг на друга. Над степью дрожал горячий воздух. Горизонт сжался. Солнце стало уже совсем белым и невыносимым.
Он встал и, громко свистнув, погнал телят, разморенных жарой, на северный склон, к изгибу реки Танакай, окаймленной зеленью деревьев.
В лощинах веяло легкостью и прохладой. Синий ковыль, низкая полынь, шалфей, тысячелистник, чабер, горицвет выдыхали новый воздух — мягкий,