Граница дождя: повести - Е. Холмогорова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На дворе были ранние девяностые, открылись границы, мечта об отдыхе в Турции, а то и в Греции будоражила ум, и сто долларов были большими деньгами. «Плата за ночь! Как валютной проститутке! — я робко пыталась сопротивляться. — А сколько уборки…» Но разум взял верх.
С ужасом мы смотрели, как из большого автобуса вываливается толпа людей, как тянут к нам через форточку какой-то кабель, несут ящики с аппаратурой. Через полчаса в кухне вовсю орудовали гримерши, а мы, прижавшись к стеночке, слушали распоряжения режиссера. Иногда к нам обращались для порядка с вопросом «Можно?..» — но начинали действовать, не дожидаясь ответа.
В «дедушкину» раму вставили военного в форме и при царских орденах, а с «прабабушкиной» вышел конфуз. Приезжавшая на разведку ассистентка упустила из виду, что рама овальная, и приготовленный женский портрет не влезал. «А можно снимать с вашим, это же дореволюционный, правда, он по времени подходит?» — спросил режиссер и тут же отошел в другой угол, не дав нам времени на семейный совет. Ошарашенно мы смотрели на распоряжавшихся в доме чужих людей, как будто при нас, живых, вслух обсуждали, какие наши органы сохранить для возможной пересадки, а какие пустить в переработку, скажем, на мыло.
Знала бы — сама заплатила б сто долларов, чтобы этого не видеть… Да еще любопытные соседи сбежались.
Несколько дней потом приводила в порядок дом. С тех пор я знаю, что грязь делится на «свою» и «чужую». К первой привыкаешь, не замечаешь, и «запущенная», как выражалась бойкая ассистентка, квартира кажется вполне приличной, зато после топтания двух десятков посторонних отскребаешь в углах не их, вековую копоть, и думаешь: «Вот измерзавили дом».
Убираться я не люблю. Нет, у меня ничего не валяется на столах, не громоздится на стульях мятая одежда, никогда не остается в раковине грязная посуда. Я четко разделяю «порядок» и «чистоту». Порядок у меня не только с виду, но в шкафах и ящиках, я с удовольствием складываю все аккуратными стопочками и знаю, где место каждой вещи. А вот пылесосить, мыть полы, чистить ванну — всегда через силу.
Но настает момент, когда откладывать дальше невозможно. Либо гости ожидаются — «санитары дома», как муж говорит, либо самой противно становится. А сегодня никаких отговорок нет: третий день сижу на бюллетене, к врачу только вечером. Да и повод — глупее не придумаешь! Позавчера брызнула дезодорант в глаза, прямо направив на себя едкую струю. Как это случилось, ума не приложу. Никогда ничем лицо не брызгала, так что нельзя сказать, что перепутала. Неприятно. Теперь поверю преступнику, твердящему, что сам не понимает, почему и как действовал. Мужу неловко было звонить в свою больницу дежурному окулисту, но не ехать же в скорую… У меня было ощущение, что глаза, особенно правый, покрылись коркой, хотелось ее соскрести чем-нибудь острым. Муж помчался в аптеку, ловко, профессионально сделал все, как велели. Тут пришла Надюшка и запричитала, что аэрозолей во всем мире советуют избегать, что от них одни озоновые дыры, а мне пора в отпуск — такие штуки происходят неспроста. И вообще: то сосулька, то теперь новая напасть…
Она как всегда права — я устала. Не от работы, конечно, от жизни своей уродской.
Выдраила квартиру — честно говоря, приятно. И с чистой совестью (ха-ха!) помчалась пообедать с возлюбленным моим. Увидев меня в темных очках (не могла же я с ненакрашенными глазами явиться), сострил: «У нас уже и друг от друга конспирация?» Я буркнула: «Не смешно». На редкость вкусно нас накормили в кафе с дурацким названием «Грабли». А его потянуло к темам, на которые вообще-то у нас наложено табу: «Знаешь, я недавно понял, что главное в моей жизни — еда, потому что с тобой мы вместе чаще всего именно едим, да и то в казенных домах. А как бы хотелось на тесной кухоньке, даже готов посуду помыть, а потом заснуть, проснуться, позавтракать…» Осекся, понял, что брякнул лишнего. Мне стало его жалко, и я свела все к шутке: «Недавно попалась цитата, что-то вроде того, что, мол, безутешного горя не бывает, поел — вот и первое утешение. Это, представь себе, Тургенев сказал. Так что утешайся эклером».
А у самой все рвалось внутри: знал бы он, возлюбленный мой, как мне больно, что нам не проснуться рядом никогда…
Марина
Во рту перекатывается галька, а может быть, зеленое стеклышко от бутылки выпитого когда-то пива или газировки «Дюшес» — жалкого предшественника «Фанты». Оно обкатано соленой водой до такой гладкости и неузнаваемости, что изначальная сущность стерлась и утратила всякое значение. Вкус глянцевой поверхности так и остался на языке, никуда не ушло это ни на что не похожее — море.
Как все-таки странно: пальцев одной руки хватит, чтобы сосчитать — три раза на Черном море, два — на Средиземном… Муж не любил жару и пляж, зато жить не мог без грибов и рыбалки, поэтому отпуска проводили обычно в Подмосковье. По молодости Марине еще удавалось его уговорить, а в последние годы в Турцию она ездила с подружкой: «Валяйте, девушки, развлекитесь», — говорил он и великодушно подбрасывал денежек.
Да, странно, что она так любила море, хотя именно там ее впервые настиг толчок смерти. Было ей десять лет, шторм в Ялте разыгрался нешуточный, но, несмотря на мамино: «Ты себе хозяин, а ребенка не пущу!», отец взял ее с собой. Было весело и жутко, крепко держась за руки, встречать удар волны, падать, подчиняясь потоку, сползать в море, а потом опять выкатываться на песок. И вдруг огромный вал, втрое выше прежних, свалил ее с ног, а главное — разорвал сцепленные руки, и она, лишенная отцовской силы, стала беспомощным комочком, невесомым мячиком, которым забавлялись, перебрасываясь, волны. Стоило воде отхлынуть, Марина пыталась встать на ноги, но тут же падала под новым натиском. Ее уже не раз протащило по камням: такие ласковые в штиль, они теперь вздыбились и обдирали до крови бока… И тут она вдруг поняла, что этому не будет конца, что ей не выбраться на берег. Отца она не видела и не знала, в каком отчаянии он пытался прийти ей на помощь. Но его относило дальше и дальше. Вытащили ее двое незнакомых мужчин, а потом подбежал отец, и они втроем, держа за ноги, перевернули ее вниз головой, чтобы вылилась вода. Марина навсегда запомнила, как неестественно громко стучали ее зубы — не от холода, от страха.
Похожий страх она испытала десять лет спустя, когда ей давали наркоз, чтобы вскрыть огромный фурункул. На лицо положили пахучую маску, она начала задыхаться и в ужасе, понимая, что умирает, сквозь забытье слышала: медсестры обсуждали, как ловчее поднимать спущенные петли на чулках.
Теперь она неотступно думала: «Неужели Руфина живет с таким страхом, держит его в себе не один месяц?» Хотя, навидавшись разного, она понимала, что человек устроен хитро: боится всякой ерунды, а перед лицом смертельной болезни или реальной угрозы для жизни отталкивает их от себя, делая вид, что все нормально. Врачи, слава богу, еще не махнули на нее рукой, пытались подступиться к болезни так и сяк, назначили курс облучения. Руфина бледной тенью спускалась в больничный холл и повторяла, что уж лучше бы они ездили каждый день через всю Москву, чем круглые сутки слушать нытье соседок по палате.
Марина уже познакомилась с теми, кто приезжал «из города». У нее была своего рода игра: угадывать, кто больной, а кто сопровождающий. Очень часто она ошибалась: более изможденными выглядели родные. Но иногда был верный признак. Например, если женщина была не в меру пышно причесана: почему-то, потеряв волосы от химиотерапии, они выбирали неестественно вычурные парики.
Очередь к «пушке» ничем не отличалась от всех других, и так же легко завязывались разговоры. Строгая, похожая на старорежимную учительницу дама, привозившая тихого, интеллигентного мужа, вежливо поддерживавшего светские беседы, пожаловалась, когда он дождался своей очереди и пошел получать порцию убийственно-живительных лучей: «Он ведь дома все время молчит, в крайнем случае отвечает односложно. Только тут, среди “своих” и оживляется».
А еще Марина как-то разговорилась с простоватой женщиной, которая приезжала одна. Сразу объяснила: «Мне-то повезло, я в рубашке родилась, подумаешь, отщипнули кусочек груди, не жалко, она у меня и так четвертого размера, — и засмеялась. Приходила, опираясь на ярко-красный костыль, но не теряла чувства юмора: — Даже если разрешат, подпорку не брошу — место в метро уступают. А что цветной, веселее». Но жаловалась, что после сеанса кружится голова, боится на обратном пути упасть. Марина осторожно спросила, не может ли кто ее провожать. Та ответила: «Сын далеко, да и что сын… Муж настоящий в могиле. Сестру мама мне не родила». — «А подруги?» — «Подруг не бывает, настоящие близкие — только по крови родные. Вот как вы. Хорошо вместе расти, погодки, наверное?»
Бедная Руфина! Счастье, что она не слышала этих слов… Потому что была ровно на десять лет ее моложе. Поздний ребенок — радость созревших родителей. Крепенькая, здоровая, хорошенькая — просто куколка. В отличие от болезненной, внешне неяркой старшей сестры, с которой к тому времени накопилось немало уже подростковых проблем, — подарок. Да и условия уже были другие: не огромная коммуналка, а своя, отдельная квартирка. Марина не считала, что в детстве была обделена любовью, но после рождения Руфины ей редко перепадали настоящее внимание и ласка. Сама она младшей особенно не замечала: не капризная, не вредина — вот и хорошо. Выросли, по очереди вышли замуж, Руфина родила, потом развелась, встречались в родительском доме по праздникам, спустя годы похоронили отца, а вскоре и маму, не изведав тягот ухода за стариками.