Вацлав Дворжецкий – династия - Яков Гройсман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я много двигался – пять, десять километров в день отмерял. Работал обязательно. Как? Например, штопал носки. Занятие? О, это была сложная и интересная процедура! Во-первых, нужно найти и сохранить «иголку» – подходящую рыбью кость. Во-вторых, добыть нитки из этого же носка, распустив немного верхнюю часть. Дальше носок надевается на деревянную ложку, затем «иголкой» делается дырочка в нужном месте, нитку кончиком вдеваешь осторожненько в дырочку и протягиваешь. Потом то же самое – в обратную сторону. И еще… И еще… Много раз. А потом сооружается поперек плетеночка-клеточка. Наконец после многих переделок – классическая штопка готова, размером 5 на 5 сантиметров. А прошло дней десять! Это ведь тоже была своеобразная форма протеста, форма вызова: трудиться не разрешалось. Заключенный должен чувствовать себя все время безнадежно угнетенным, одиноким, подавленным, беспомощным, слабым, виноватым во всем, в чем бы его ни обвинял следователь! Адская система воздействия на психику узника! А тут вдруг человек, уверенный в себе! Разрушается система! Это помогло выжить, сохранить человеческое достоинство, быть готовым встретить любые трудности, любые неожиданности.
Когда через полгода после окончания следствия и объявления приговора особого совещания (пять лет лагерей) перевели меня в «пересылку», где собрано более сотни самых разнообразных зеков, я сразу «сыграл» роль старосты и не без усилий, конечно, «захватил власть». Устроился на столе (с двумя помощниками под столом)! – единственном месте, где можно было лежать. А все остальные сидели на полу, спина к спине, как обычно.
Правда, через десять дней, когда меня вызвали на этап в числе еще сорока человек, а потом через два часа вернули по обычной «недоработке» (то ли транспорта не хватило, то ли конвоя не было), «власть» в камере уже была захвачена, и я сидел на полу еще неделю, пока следующим этапом не угнали наконец в колонию.
В «пересылке» была возможность познакомиться с людьми. В большинстве – интеллигенция. Пожилые. Педагоги, инженеры, военные. Немцев много, видимо, из области. Больные, грязные, перепуганные, голодные…
Следствие не было таким жестоким, как когда-то. Даже «разговорчики» допускались. Следователь «снисходил» до того, что рассказывал о событиях на фронте, в частности о разгроме немцев под Москвой.
Внезапно зачитывал мне показания моих друзей-актеров. Все осуждали и оговаривали меня: «…он говорил, что в газетах пишут, как в Германии выдают по сто грамм масла, а у нас, мол, и этого нет. …он говорил, что наше бездарное командование не сумело организовать оборону, …как Сталин мог допустить неожиданное нападение фашистов, …говорил, что на базаре картошки не стало…» Помню, одна лишь Надя Сахарных, актриса ТЮЗа, сказала про меня только хорошее. Следователь издевался: «На! Читай! Любовница твоя, что ли?» И «пришивал» мне распространение «пораженческих слухов» и «агитацию против советской власти». А я удивлялся: зачем вообще ему показания Сахарных? Оставили в «деле». Зачем?..
Страшно во время следствия было только одно: окно за спиной следователя… Комната на пятом этаже. Стул, стол, следователь, а за спиной его большое окно. Вот там-то, за этим окном, вся мука моя и боль. Следователь не подозревал ни о чем, я лишил его этого удовольствия… Дело в том, что «серый дом» НКВД возвышался как раз напротив сада Дома пионеров. А в саду – домик, а в домике – окошко, а в окошке – свет… Я вижу – это мой дом! Это мой свет. Там Владик… Я его только что купал в тазике…
Господи!. Я вынесу и эту пытку! Надо жить! Обязательно надо жить!
ОМСКИЕ ИТАК
1942 год. Лагерь. ОЛП-2 (Отдельный лагпункт № 2). Обычная, знакомая картина. Такие же бараки, нары… Такие же поверки, разводы, отбои, «шмоны». Такая же пайка и баланда. Людей очень много. Тесно, грязно, холодно, голодно. Зона освещена электричеством, а в бараках – фонари «летучая мышь», железные печки-«времянки», трехэтажные нары, соломенные тюфяки. Люди все кажутся одинаковыми, одинаково грязно, плохо одеты, заросшие. Интеллигентных людей мало, уголовников мало. Такое впечатление, что это даже не люди – отупевший, безвольный «скот». Не принято спрашивать: «За что?» И так ясно, что ни убийц, ни грабителей, ни вообще преступников здесь нет – таких или расстреливают, или содержат в другом месте, тут – трудовой лагерь, «принудиловка». Общие работы – разгрузка железнодорожных вагонов, рытье котлованов под фундамент зданий, строительство овощехранилищ, дорог, насыпей, прокладка канализационных труб.
В лагере много немцев. (В области были немецкие колонии.) Прогульщиков много, «расхитителей». Действовали строгие указы и военного времени, и от седьмого августа – Указ, по которому за собирание колосков после уборки урожая давали десять лет! Нужны были дармовые рабочие. Слабыми получались эти рабочие… Война, очередной голод. В лагере только лозунги: «Все для фронта!» А хлеба по 200 граммов давали и баланда – вода и капуста. Пухли от голода. Двигались с трудом. Очень много «отходов» было – не способны были подняться с нар, умирали. Больничный барак не вмещал всех. Пеллагра и цинга косили людей. Не успевали вывозить мертвых. Стали «актировать» доходяг – выпускать на волю, а они двигаться не могут! Ничего – лишь бы за ворота… Местных все же иногда подбирали родственники, а иногородние так и оставались там, куда успевали доползти, ими уже другая служба занималась. А жестокость оправдывалась «военным положением в стране».
Идет, бывало, колонна на работу мимо овощехранилища. Остатки гнилой картошки белеют в темноте подсохшим крахмалом, все уставились с жадностью, смельчаки – один, другой – бросаются, подбирают эту гниль, запихивают в карманы, в рот… В них стреляют – «Назад!» Конвой выполняет свой долг: «Шаг вправо, шаг влево – оружие применяется без предупреждения…» Кто-то там остался, пробитый пулей. Ничего – «актируют». Тоже ведь фронт, только «похоронки» не отсылают родным.
Лагерь недалеко от города, сияние видно, гудки заводов слышно. Развод рано – темно еще. Слякоть, дождь. Куда сегодня? Неизвестно. Молча идут. Шлепают шаги, тяжелое дыхание, кашель…
И вдруг из темноты далекий женский голос: «Ко-оля-а!», и еще: «Ко-о-о-оля-а!», и еще один: «Ива-а-ан!» Идущий впереди поднял голову, приостановился: «Ой… Мария! Она…» А там: «Ива-а-ан!» – «Ма-ша-а!» – «Прекратить разговоры!» Пошли дальше шлепать по грязи… Кончилось «свидание». А все еще доносится: «Ива-ан!» – «Ко-о-ля-а!» – «Же-е-еня-а!»
Как они там, бабы, живут? Как справляются? Ребятишки как? Свидания не дают, а письма только через полгода разрешат.
Пришли. Разгружать кирпич! Хорошо. Копать мокрую глину труднее. А ноги в коленках сгибаются с трудом – распухли… Рассвет. «Начинай!» «Давай!» Тяжелое, больное слово это: «Давай!» И въелось это слово бичом этаким в нашу речь, в нашу подневольную жизнь! «Давай!» Со всей гадостью лагерной, с матерщиной, через все котлованы и лесоповалы, как призыв к «светлому будущему» – «ДАВАЙ!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});