Красные сабо - Жан Жубер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обычно первым приезжал отец. Он говорил:
— Ну как там, в школе, все в порядке? Что-то прохладный нынче вечерок. Мама скоро приедет. Давай-ка собирай свои тетрадки, я буду накрывать на стол.
Пока разогревался суп, он медленно, старательно свертывал сигарету, а я прислушивался, не едет ли мама.
Особенно острым и невыносимым становилось ожидание, когда из-за болезни я должен был сидеть дома. Наконец появлялась мать — подойдя к моей постели, она целовала меня в щеку.
— Как ты себя сегодня чувствуешь? Лучше? Ты не очень скучал?
Я кивал и тут же мотал головой.
Когда мать наклонялась надо мной, еще прежде, чем ее губы касались меня, я ощущал дыхание холода, принесенного ею с улицы, он волнами расходился по комнате от ее пальто. Она так спешила войти в столовую, где я лежал, что не успевала снять его, потом она клала мне руку на лоб, а я смотрел в ее улыбающееся, чуть встревоженное лицо. Иногда на ее ресницах и волосах блестели крохотные водяные капельки от тумана.
Я говорил:
— Какая ты холодная!
— Ох, сегодня такой ужасный холод, наверное, ночью снег пойдет. А у тебя лоб еще горячий.
— Неважно! Ты принесла мне журналы?
— Конечно, а как же, разве я забуду!
Она вынимала из сумки журналы, клала мне на кровать, и я вдыхал знакомый запах бумаги и краски. Мама никогда не забывала про журналы, но я все равно боялся: а вдруг забудет, и в предвечерние часы, когда по комнате растекались сумерки, а у меня поднималась температура, этот страх еще больше усиливал мою тревогу. Но, завладев журналами, я тут же успокаивался и погружался в чтение, а мать шла на кухню готовить ужин.
Доктор Шаторено обычно громко кричал на всю комнату:
— Ну-ка, мальчуган, докладывай, что стряслось?
Он был худой, высоченный, носил высокие сапоги из рыжей кожи и, входя, чуть наклонял голову, чтобы не стукнуться о притолоку. Выслушивал он меня бесконечно долго — прижмет ухо к моей груди и замрет, так что я боялся, не уснул ли он там. Длинные белокурые усы щекотали мне грудь, я внимательно разглядывал его голый розовый череп, от которого исходил слабый запах одеколона. «Хорошо… хорошо… отлично…» — приговаривал он, потом скреб голову, ворчал что-то себе в усы и, скрестив ноги, подсаживался к столу, чтобы нацарапать очередной рецепт. После этого он немного отдыхал, болтал с матерью. Он был социалистом, человеком образованным и, прописывая мне лекарства, одновременно рекомендовал хорошие книги: Жюля Верна, Жионо, Доде, а позднее Стендаля, которого обожал. Наконец он медленно выпрямлял свое длинное тело, выходил, и я слышал фырканье мотора его машины под окном, постепенно затихавшее в морозной мгле.
Однажды ночью, когда я метался в жару, я открыл глаза и в слабом свете ночника, мерцавшего в изголовье, вдруг увидел, что наша столовая стала огромной-преогромной. Где-то очень далеко от меня, в конце пустынного пространства, стояли стул, буфет, зеркало, казавшиеся сейчас совсем крошечными. В густом полумраке цветы и листья на коврике, давно примелькавшиеся и мной даже не замечаемые, внезапно обрели яркую выпуклость и таинственную глубину тропического леса. Широко раскрыв глаза, я долго лежал неподвижно, скорее удивленный, чем испуганный; мне чудилось, будто меня нежданно забросило в какой-то сказочный мир, где время и пространство смешались, где какой-то могучий чародей, не переставая, творит чудеса. Ночь стояла тихая, родители мои спали в соседней комнате, но я не стал их звать, в этом необыкновенном мире не было ничего угрожающего. Напротив, мне казалось, я переживаю какое-то головокружительное приключение, меня куда-то влекло, уносило. Я коснулся груди, потом ног, которые теперь тоже находились где-то очень далеко от меня, так что, пока я дотянулся до них, прошли века. Но я все же был по-прежнему здесь, только я растянулся до бесконечности, растворился в этом странном, вязком пространстве. В конце концов я опять заснул. Когда утром я открыл глаза, температура у меня немного упала, стены комнаты снова сдвинулись, и все предметы в утреннем свете вновь приняли свои обычные размеры, оказались на своих прежних местах и выглядели довольно обыденно. Я как будто совершил путешествие и, вновь очутившись в знакомой тесной комнате, прикрыл глаза, чтобы лучше припомнить волшебные образы минувшей ночи.
Многие сцены моей жизни забылись вовсе или помнятся смутно, но воспоминание об этой ночи оказалось странно живучим, в нем видятся мне первые проявления склонности к метаморфозам, что, как говорят, вызывается некоторыми лекарствами, а может и просто быть свободной игрой воображения. Я знаю, меня никогда не перестанут занимать та запредельная реальность и ее долгие отзвуки.
Интересно, что стало сейчас, спустя тридцать лет, с ними, с друзьями моего детства: разъехались ли они кто куда, умерли или изменились до неузнаваемости? Как-то я встретил на улице Фарана. Смешно раздвинув колени, он жал на педали старенького велосипеда и был до ужаса похож на своего отца. Эта встреча была такой неожиданной, она потрясла меня, мне показалось, будто время вернулось вспять. Мы кивнули друг другу, он улыбнулся, но ни я, ни он не остановились. Можно ли за несколько минут преодолеть расстояние, которое отделяло нас от тех далеких лет? Для меня он был уже не тем мальчишкой, с которым мы вместе ловили головастиков на дне карьера, а довольно пожилым мужчиной, чужим человеком, и, кроме нескольких обычных банальных слов, я не знал бы даже, о чем с ним говорить. Слишком далеко ушло прошлое, чтобы нам с ним его ворошить, да может, он и не узнал меня? Когда мне доводилось встречать друзей своего детства и я пробовал беседовать с ними, я испытывал такую неловкость и грусть, что предпочел навсегда отказаться от подобных попыток. Всякий раз у меня бывает такое чувство, будто образ того мальчишки, что сохранился в моей памяти, искажается и тает, как восковая маска над огнем.
По вечерам после школы и в свободные дни мы собирались в глубоких песчаных карьерах, лежавших между околицей и полями. Здесь когда-то добывали песок для строительства Монтаржи, а потом карьеры забросили. Они заросли кустарником, ивняком, а в лужах шныряли головастики и лягушки. Здесь у нас был свой особый мир, с шалашами, с тайниками, с секретными лазами, сложные разветвления которых были мне так хорошо знакомы; удивительно, какими маленькими показались мне теперь эти карьеры. А тогда и хлеба в поле стояли такие высокие, что, пробираясь между колосьями, я будто шел через густой лес и видел только солнце, да небо, да жаворонков, рассыпающих трели, и еще васильки, маргаритки и маки. Я прокладывал дорогу наугад, дразня себя мыслью: а вдруг это поле никогда не кончится, и я буду так идти и идти часами. И в конце концов попаду в какую-нибудь неведомую страну — к индейцам или к неграм. Но я выходил на аллею, ведущую к замку, и видел ограду там, вдали, и фасад с серыми ставнями. Иногда, притаившись в какой-нибудь канавке, я с бьющимся сердцем, боясь быть обнаруженным, следил, как скачут мимо доезжачие со сворой собак. Я и сейчас еще помню огромных, дико ржущих лошадей, красные лица егерей и сверкающую на солнце медь охотничьих рогов.
За полями был еще один карьер, рядом с ним лесопилка, а дальше — заповедник, река и луга, далекие неведомые земли, страшноватые для малышей, но, подрастая, мы их тоже понемногу осваивали.
— Знаешь, я сегодня ходил в заповедник, — сообщал мне Фаран, который обожал копаться во всяком мусоре.
— Один?
— Ага, конечно. А ты как думал?! Нашел два колеса со ступицей.
Я слушал с восхищением и легкой завистью.
— А где же они?
— У меня дома. Я тебе их покажу. Буду делать тележку.
Именно он, когда нам было лет по десяти, приобщил меня к радостям и тайнам общественных свалок. Вот где был праздник — весь год напролет! Правда, этот рай слегка отдавал адом, так как из-под зловонных мусорных куч частенько выбивались языки огня от тлевшего снизу мусора. Временами пожарная команда заливала его, но мусор продолжал потихоньку тлеть, и, когда ветер дул с севера, эта сладковатая вонь перебивала стоящий над поселком запах паровозной и заводской гари. Кроме нас, там бродили грязные как черти старьевщики с черными руками, цыгане и собаки. Сколько счастья было, если нам удавалось опередить их! Мы притаскивали домой найденные сокровища, и надо признать, что Фаран, более опытный и, несомненно, наделенный более острым взглядом, всегда успевал раньше меня заметить и ухватить какую-нибудь особенно заманчивую рухлядь.
Дети богачей, торговцев, инженеров — одним словом, из «приличных семей» — никогда не играли ни в карьерах, ни в поле и, уж разумеется, не ходили на свалку. Впрочем, и девочки тоже — все без различия, и богатые и бедные, — играли только у себя в саду в куклы или помогали матери по хозяйству. Мы видели их, лишь выходя из школы или за оградами их домов, а еще в церкви — но об этом мне рассказывали те, кто отбывал эту повинность. Они являлись туда в воскресных платьицах, в белых носочках, и матери кричали им на улице: «Не бегай! Не прыгай! Осторожней, испачкаешься. Вот несчастье, до чего неаккуратная!» Разумеется, мы влюблялись — увы, на расстоянии! — и выражали свою любовь как умели: взглядами, подножками, дерганьем за косички, и, конечно, мы пачкали стены надписями вроде «Луи любит Сюзанну», увенчивая их сердцем, пронзенным стрелой, и повергая героя в смущение или в ярость. Иногда соперники в любви тузили друг друга, но драки быстро забывались: игры были важнее девчонок. Мы ловили головастиков старыми горшочками из-под сыра, иногда нам попадались саламандры — этих мы не трогали руками, так как существовало поверье, будто они ядовиты, а еще — что они не горят в огне. Их светлые брюшки с оранжевыми крапинками яркими пятнами мелькали в темной, мутной воде. В сумерках камышовые заросли оглашались лягушачьим кваканьем, влажный туман клубами вздымался над болотом. Мы невольно начинали говорить потише, какое-то смутное беспокойство сковывало нас. И мы возвращались нашими тайными тропками в поселок, унося с собой в консервных банках дневной улов. Мы быстро разбредались по улицам, я шел к дому вместе с Банье, мы были соседями.