Все проплывающие - Юрий Буйда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я знаю, – сказал он.
Он жил пепельной жизнью. По утрам, шаркая подошвами своих огромных башмаков, он подметал Семерку и больничный двор. Ребятишки дразнили его, швыряли камнями и плевали, и, если они уж слишком донимали, только тогда В Шинели останавливался, медленно поворачивал к мучителям свое пепельное лицо и с печалью в голосе спрашивал: «Разве можно так мучить человека? Не надо, пожалуйста…» (И двадцать, и тридцать лет спустя я вспоминал этот взгляд умирающего животного и его тихий, исполненный невыразимой муки голос: «Пожалуйста…») На досуге он вырезал ножиком деревянные фигурки, которые со временем становились Веточкиными куклами. Изредка Феня с дочкой заглядывала к старику за новой игрушкой и всякий раз прибирала его комнатенку, стараясь придать ей жилой вид. И всякий раз старик предлагал ей уйти от Сугибина, который, это знал весь городок, раз в неделю непременно избивал жену – для порядка.
Когда Феня сказала: «Откуда тебе знать, что такое любовь?» – В Шинели и поведал ей историю, которую даже ко всему привычные завсегдатаи Красной столовой посчитали неправдоподобной, хотя и заметили при этом: «В России все может быть. Даже любовь».
Он был следователем НКВД, винтиком в машине, которая перерабатывала людей в идею. Он честно выполнял свой долг. Работал, не щадя себя. Он никогда не задавал себе – а другим и подавно – дурацких вопросов вроде: правильно ли то, что он делает, виновны ли люди, которых он отправляет в лагеря и тюрьмы, нет ли во всем этом ошибки… Нет, как и многие другие, как миллионы других в России, он не давал воли таким мыслям. Само собой разумелось, что эти люди были виновны. Само собой разумелось, что он поступал правильно, то есть так, как не мог не поступать. Единственный вопрос, который он себе задавал – себе, одному себе – и на который до поры не находил ответа, был вопрос смешной, наивный, глупый: боится ли власть красивых женщин? Их было много – приятных, милых, обаятельных, привлекательных, – но красивой не было. Не встречал он таких, хотя и был готов к встрече, как другие – немногие – всегда готовы к встрече с Богом. Задавая им вопросы и вслушиваясь в их сбивчивые ответы, он пытался понять лишь одно: боится ли власть красивых женщин? Одних привозили в мехах и шелках, от них пахло хорошими духами, кожаными сиденьями дорогих автомобилей и вином, которое доставлялось самолетами из Массандры; других брали на службе, и они входили в его кабинет, привычно обдергивая деловой пиджачок, выжидательно глядя на него как на нового начальника; третьих брали из постели – от них веяло льняным теплом, прощальным поцелуем сонного ребенка, иногда – принятым наспех лекарством; были и такие: в ватниках, грубой обуви, с обветренными лицами и уродливо расплющенными руками в ссадинах и смазке; доводилось ему допрашивать женщину, с мундира которой не успели срезать нашивки комбрига, – она отвечала сухо и обреченно… Иногда женщины были готовы пожертвовать честью, чтобы избежать назначенной участи, – он отклонял их намеки, презирая этих дур за то, что они так и не поняли: самое страшное уже случилось. Стоило им убраться с глаз, как он умело вычеркивал их из памяти. Он знал, что их изнасилуют, унизят конвоиры, начальники лагпунктов и прочие животные, находившиеся на содержании у Системы. Что ж, таковы правила игры, и он принимал их. Он не удивился бы, окажись он вдруг в камере, на этапе, у расстрельной стенки. У него не было вопросов, кроме одного: боится ли власть красивых женщин? Быть может, этот вопрос и заменял ему душу, как другим – пьянство или игра в шахматы. (Возможно, кто-то другой на его месте задал бы иной вопрос: боится ли власть детской крови? стариков? себя? – но это были не его вопросы.) Опыт подсказывал, что власть не боится никого и ничего, она бесстрашна, как мертвец или сумасшедший.
Но вот случилось то, к чему он был готов. Тусклым мартовским утром сорок первого года в его кабинет ввели красивую женщину. Человек, умудренный опытом более разнообразным, чем у него, сказал бы, что она была – единственной. В ту же минуту он понял, что власть не боится красивых женщин, а такая власть обречена, и служение ей опасно и бессмысленно. Он сказал ей без всяких предисловий: «Решайте сейчас, сию же минуту. Если вы откажетесь, я тотчас передам вас другому следователю и постараюсь забыть о вас. Если же нет… мы выходим отсюда и навсегда уезжаем из этого города. Я сделаю так, чтобы нас не нашли и мы умерли от старости. Да или нет?» Она кивнула. Конечно, она догадывалась, что из этого дома, бросавшего тень на всю страну, ей уже не выйти. А может быть, и он показался ей единственным? Они вышли из его кабинета, сели в машину и помчались на запад. Он мог отвезти ее только к старой тетке, жившей в глухой деревушке на границе Виленского края. Тетка не удивилась их приезду. Засветив лампу, они поужинали в полном молчании, боясь даже взглянуть друг на дружку. Тетка ушла спать на сеновал. Наконец он осмелился спросить, как ее зовут. Лина. Зачем-то закрыв глаза, она начала раздеваться. Не понимая, почему он так делает, он тоже зажмурился. Его сердце стучало так громко, что он не услышал шума машины. В дом ворвались вооруженные люди. Набросив на голые плечи Лины плащ-палатку, враги увели женщину. Его же бросили в камеру. Допрашивали и били, били и допрашивали. Почему не пустили в расход сразу – этого он не знал. Быть может, не могли поверить слишком простому объяснению слепого, дикого, глупого поступка кадрового офицера… Увидел женщину – и бросился в омут? Так не бывает. Что-то еще должно быть, иначе Система рано или поздно столкнется с таким же случаем и окажется бессильной. Поэтому они должны были понять, почему он так поступил. Били и допрашивали. В первый же день войны немецкие самолеты сбросили бомбы на тюрьму. Он остался жив. Четыре года отвоевал в партизанском отряде. В конце войны вновь был арестован. Его избили и втолкнули в кабинет следователя. Из-за стола поднялась Лина в офицерском кителе, со скромной колодкой наград на груди.
Она узнала его. Наверное, это и спасло его от немедленного расстрела. Ей хотелось прежде исказнить. Его. За что? Быть может, за то, что он не сдержал слова и их схватили. Быть может, за то, что поддалась когда-то первому же движению души и отдалась этому человеку. Как знать – за что… Кем она на самом деле была, как выжила, как попала на службу Системе – все эти вопросы улетучились в первый же день. Она била его палкой по гениталиям. Кастетом вышибла передние зубы и сломала нос. Железным прутом переломала ребра. Без помощников – сама. И все это она проделывала молча, глядя ему в глаза и лишь иногда – улыбаясь. Он покорно принимал побои и издевательства. Наверное, прояви он строптивость, она убила бы его. Но он не сопротивлялся. Он радовался тому, что она осталась жива, и эта пепельная радость помогла ему пережить и пытки, и лагеря, и самое страшное – свободу. «Она жива», – думал он, как другие думают: «Слава богу, она отмучилась». Радость жила помимо него, то есть помимо его воли, помимо Лины, которую он жалел. Ничего, кроме жалости, в нем не осталось. В лагере он однажды подумал, что было бы неплохо встретиться с Линой на воле, но тотчас прогнал эту глупую мысль. Он не простил ее, потому что и не винил ее ни в чем. Быть может, думал он, это и была настоящая любовь…
– Я не могу от него уйти, – сказала Феня. – Ты уж меня прости.
Смерть Веточки потрясла городок. Наверное, с того дня и начался закат Красной столовой.
Тело девочки нашли в ивняке неподалеку от прегольского шлюза. Когда все разошлись, на берегу остались лишь Леша Леонтьев и В Шинели.
– Кажется, я догадываюсь, кто ее убил, – пробормотал участковый. – Не ты.
– Иди, Леша, – сказал В Шинели. – А я тут посижу.
Феня с утра до вечера бродила по улицам городка, не отвечая на вопросы и даже шарахаясь от людей. За весь день она ни разу нигде не присела.
– Жалко ее, – сказала Настя Костромина, – и этого… Шинелку… тоже жалко…
Леонтьев кивнул.
– Лицо у него… – продолжала Настя, выплевывая шелуху от семечек. – Лицо у него какое-то… сам все расспрашивает, а лицо молчит…
– Расспрашивает? О чем?
– Да про Сугибина. Я его вчера вечером видала – брел как пьяный… видать, переживал… Сам бредет, а у самого одна нога обутая, а другая босая… совсем не в себе человек…
Задумчиво кивнув, Леша завел мотоцикл. Сунул папироску в рот, стиснул мундштук зубами, чиркнул спичкой о коробок – и вдруг до него дошло.
– Настя! – заорал он. – Говоришь, вчера? А в чем он был?
– Одна нога босая, а другая обутая, – радостно откликнулась Настя, подбегая к милиционеру.
– Обутая – в чем? – завопил Леша. – В сапоге, в ботинке – в чем, ядрена курица?
– В сандалье, – обиженно ответила Настя. – Да что вы на приличных людей-то набрасываетесь…
Но Леонтьев не стал выслушивать ее сетования и причитания. Выжав сцепление, он помчался по брусчатке в сторону прегольского шлюза.