Жизнь московских закоулков. Очерки и рассказы - Александр Левитов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет ли помельче?
– Ну, уж мельче у меня не бывает. Пошлите разменять. Да, впрочем, ей ты, Ванька! поезжай туда, где мы были сейчас. Там тебе разменяют. Да уж сиди лучше здесь, нарезывайся: я сам съезжу.
– Ладно, ваше благородие, – отвечал извозчик, – только насчет поднесения не оставьте.
– Пусть пьет, – лаконически приказал герой хозяину, взял с прилавка ассигнацию, сел в пролетку и поскакал по переулку.
– Кто это? – спросил у извозчика хозяин.
– Барин какой-то. Страсть какой богатый! Мы с ним другие сутки путаемся.
– Ты почаще таких-то вози, – просил хозяин.
– Уж это с нашим почтением; а вы мне вот поесть чего-нибудь дайте. Эдак белорыбицы, или икорки, – сладострастно претендовал неумытый Ванька.
Вошло двое пожилых господ с весьма бюрократическими признаками и геморроидальным цветом лиц.
– А, знакомая лавка! Тут с меня прошлого зимой шубу сняли, – проговорил один.
– Ошибаетесь, – счел долгом разуверить хозяин. – У меня подобных происшествий не бывает-с.
– Толкуйте! я очень хорошо помню, что и вы тут были.
– Спрррраведливо, – подтвердил другой и пошатнулся.
– Никак-с нет. Это, вероятно, случилось в другой лавке. Тут их пять.
– Может быть, может быть. На вас претендовать то же, что воду лить в решето. Давайте-ка водки.
Бюрократы выпили и удалились. Их сменили двое молодых офицеров.
Артельщик. Рисунок С. Ф. Александровского из журнала «Всемирная иллюстрация». 1872 г. Государственная публичная историческая библиотека России
– Нет, как хочешь, а мы далеки еще от истинной дороги прогресса, – говорил один.
– С какой точки будешь иметь взгляд.
– Конечно, с абсолютной.
– Абсолютного ничего нет. Дайте нам водки.
– Абсолютного нет в смысле абсолютном, но возможно абсолютное всегда существует.
– Но как же ты определишь это возможное?
– Собственным убеждением определю.
– Это будет ерунда.
Значительно заложивши, офицеры вышли из клуба.
– Что-то нет твоего барина, – сказал хозяин, обращаясь к извозчику.
– У барышень, надо думать, засиделся. Известно, разговоров-то у них побольше нашего будет.
– Не улизнул ли?
– Эвона! Не из таких, – проговорил извозчик, беспечно пуская клубы дыма.
Прошло еще с полчаса. Хозяин послал слонообразную мебель в тот дом, куда отправился герой.
– А барина-то твоего в другой раз у барышень вовсе и не было. Во всем переулке ни одной пролетки нет, – доложила слонообразная мебель.
– Батюшки! – вскричал извозчик, мгновенно вытрезвившись. – Сейчас зарежусь пойду!
– Отпустите-ка шеледочек пару, Штепан Андреич, да капуштки, – суетливо говорила сильно запыхавшаяся мамзель.
– Поди ты к черту и с селедками! – не менее суетливо ответил ей хозяин. – Запирай лавку, Семен! – продолжал он, выталкивая на улицу извозчика, который с отчаянием запустил руки в волосы и кричал:
– Ой, родимые мои! Удушусь сейчас.
Публика поспешно улепетывала из клуба. Между тем уже совершенно рассвело.
– Слушай-ка, стой! – сказал Дебоширин, подавая мне выигранные им пять рублей, – ты постарайся нынче нанять себе квартиру.
– Да ты на эти деньги сам можешь устроиться, – ответил я.
– Будет глупости городить! – нетерпеливо закончил Дебоширин. – Разве не знаешь, что я привык уж?!
Аркадское семейство{151}, или Новая камелия в кепи
(московская идиллия)
Что на свете прежестоко?Прежестока есть любовь.
Из народной песниЯ пред тобой на коленях! – с неподдельным пафосом сказал граф Андрей, воздымая руки к небу.
Из романов «Русского вестника»I
Мои повести я всегда начинаю описанием природы, побуждаемый к этому следующим обстоятельством.
Будучи, по натуре своей, человеком улицы, я, шатаясь из конца в конец по нашей широкой отчизне, видел по крайней мере сто миллионов людских глупостей и двести биллионов людских же подлостей. Вспоминая об этой мириаде орнаментов земного шара, без которых, по мнению некоторых, он и не удержался бы в пустом пространстве, я прихожу в неизъяснимое бешенство. Созданный быть ловцом душ, т. е. исправителем человечества, я до смертельной жажды томлюсь в это время желанием такой богатырской силы, которая бы всегда давала мне полную возможность всякого джентльмена, способствующего своей подлостью или глупостью равновесию земного шара, схватить за волосы целой горстью и тузить его – и тузить, дабы он был чист и нравствен, дабы он, наконец, не препятствовал моему собственному ндраву быть добродетельным и видеть других таковыми же…
Да! Не проходит ни одного дня без того, чтоб я глубоко не скорбел об отсутствии в моих мускулах надлежащей развитости. Когда мне приходится выражать эту скорбь, я бываю страшен, как лютый зверь, и обыкновенно лечу к Пуаре учиться гимнастике{152}. Свежий воздух постепенно охлаждает мое горящее лицо, скорый бег утомляет на минуту возбужденное разлившеюся желчью тело, и я начинаю припоминать время и место, где совершилась известная глупость или подлость, возмутившая меня. Начинаю, говорю, припоминать время и место совершения известного нелепого дела, и чем ярче освещало это дело хладнокровное, ничем не возмущающееся солнце, чем веселее смотрелась в моей памяти сцена людского несовершенства, тем я делаюсь и тише, и тише, тем решительнее бросаю свое намерение давать практику Пуаре и, наконец окончательно, так сказать, опомнившись, я заломляю набок мою порыжелую, бонвиванскую{153} шляпу и иду, иду, иду.
И оно – это безалаберное море безалаберных дел людских – шумно катится пред глазами моими, одинаково бесправно топящее и бесправно выносящее на берег ловцов своих. Привыкли глаза мои не слепнуть от ослепляющего блеска волн того моря, – уши мои не глохнут от грохота, и если что-нибудь иногда мешает моему обыкновенному, постоянному занятию смотреть на это море и думать о нем, так это только выраженное уже мной желание физической силы, чтобы, с одной стороны, помочь какому-нибудь храброму и честному пловцу жизненного океана, который, спасши менее сильных, сам тонет теперь, теряя последние силы; с другой, чтобы стукнуть в лоб негодяя, который из трупов, утопленных им, сделал себе широкий, покойный плот и с улыбкой добродетели подъехал на нем к мирному брегу… Скотство!
Но я удержусь моей тукманкой{154} превращать эту улыбку в гримасу смерти. И без меня невинное спокойствие этой физиономии самым гнусным образом исковеркается и ужаснется при виде черта, который неизбежно встретит ее в жаркой бане ада. Впрочем, вера в эту встречу еще не так успешно успокаивает мое бешенство, как успокаивает меня или шумный день, беспощадно освещающий зверство людское, или тихая ночь, непроглядная темнота которой снисходительно укрывает его. Поэтому природа у меня всегда на первом плане. Она лучше всего, что только я узнал во всю мою жизнь. Блистая некогда неподдельной красотой в мои детские глаза, она заставила меня искренно полюбить ее, – вследствие чего и настоящий очерк я начну с того собственно, в каком состоянии была природа в то время, когда завязался узел подлой глупости, составляющий его тему.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});