Ржаной хлеб с медом - Эрик Ханберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пятеро пассажиров — в легком подпитии, чуть притомившись, — смотрят в окно, чтобы полюбоваться зимой хотя бы сквозь стекло. Ночь проведена в бальном зале. За столом да на паркете.
За четвертым поворотом путники ахнули, точно увидели меж деревьев слона. На ели, подрагивая пламенем, горела свеча. Обыкновенная елочная свечка.
Шофер остановил машину. Все пятеро ринулись через канаву. Посмотреть поближе. Выяснить, кто ее зажег. Ночь на исходе, скоро утро, а свеча истаяла лишь наполовину — знать, кто-то совсем недавно вставил ее в подсвечник.
Обогнули ель, чтобы протоптанными в снегу следами двинуться дальше. И увидели еще один огонек.
— Странно, кто это развлекался?
— Вон еще светится!
— Один в лесу, да еще ночью.
— Или одна…
— У меня сорок четвертый размер. Следы не больше сорокового.
— Женщина! И что ей неймется?
— А может, мальчишка?
— Мальчишки в одиночку не бродят.
— Не скажи. В деревне другие нравы, другие понятия.
— Еще одна свечка!
— Это становится интересно.
Снег под ногами захрустел почаще, рижане прибавили шагу. Тайна влекла вперед. Заросли в бору чередовались с прогалинами, низины с пригорками. Следы были перепутаны: неизвестный, расставляя свечки, то отбегал в сторону, то возвращался назад. Проходил мимо изумительной красоты елей и останавливался у неказистого чахлого деревца. Одна свечечка поблескивала даже на сосновом суку, другая рядом — на верхушке можжевельника.
Рижане полезли вверх по обрыву. За ним угадывался свет поярче. Еловые свечки такого дать не могли, будь ими обвешено хоть целое дерево.
Раздвигая кустарник, треща сучьями, взбежали на вершину гребня. Встали и устремили глаза вниз. Свет струился из ложбины. Казалось, он согревает лес и, назло двадцатиградусному морозу, наполняет его сердечным теплом.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Колхоз «Стане» приглашал своих шефов на ежегодное угощение и посиделки в третью субботу декабря. Представители районных и рижских организаций приезжали охотно. Помянуть, оценить прошедший год, возобновить и пополнить документ о взаимных обязательствах и как следует погулять. Ставшие традицией празднества воспринимались чуть ли не как встреча Нового года. Дед Мороз раздавал из мешка подарки, высказывал добрые советы, а кое-кому робко намекал о березовой каше.
Оркестр играл до двух часов ночи. Хозяева выбрали этот час не случайно. Пока после танцев все соберутся, выпьют на посошок, проходит полчаса, а то и час. Пока машины развезут народ по окраинам — глядишь, зазвонили будильники и скотинка в хлевах уже поджидает кормильцев.
На одном из таких вечеров шефы провозгласили, что берут на себя дополнительные обязательства: танцевать без передыху с передовыми труженицами, чьи имена председатель назвал в торжественной части. С тех пор бабы стали друг друга подначивать:
— Ишь как надрывается, чтоб не сидеть колодой на балу.
Или же:
— Своего мужика не хватает, борется за право прижаться к рижанину.
Как-то раз список передовых тружениц так разросся, что гостям и посидеть за столом не удалось — пришлось в поте лица выполнять обещание. В конце бала представитель шефов, взяв микрофон, чтобы поблагодарить хозяев, внес предложение:
— На будущий год прошу сообщить заранее, сколько мужчин присылать. А то, ей-богу, недолго и дух испустить.
Признание вызвало смех и аплодисменты. В ответ кто-то крикнул:
— Больно ледащий шеф нынче пошел. Один вечер протанцевали — уже дыхание сперло. Возьмешь таких сено стоговать, и вовсе копыта откинут.
Прошел год, и снова настала третья суббота декабря.
Амалду пригласили в шестнадцатый раз. Шефы сдержали слово. Ни одной из названных в председательской речи тружениц не пришлось просидеть хотя бы один танец. Рижане были внимательны и сменялись как по скользящему графику. Из этой системы выпадал только Эрнест. Снова и снова отыскивал ее в толпе. Доярке казалось, будто ее подхватила река. Течение несло ее вперед быстро и легко. Приятно было ощущать твердость мужской руки. Поначалу она сбивалась с такта. Ноги отвыкли от музыкальных ритмов. Целый год, даже два не танцевала. Разве топтание в прошлом декабре с рижским толстячком назовешь танцами? А в позапрошлом? Вообще ни одного приглашения.
— Какая у вас натруженная ладонь. Я не знал, что доить аппаратами так тяжело.
Во время предыдущего танца Эрнест заметил, что у Амалды карие глаза.
А перед этим? Восхищался новым Домом культуры. Зеркальным паркетом. Фаршированными яйцами, каких никогда еще не ел. Заговаривал о том о сем. Чтобы не молчать. Но слова произносил с запинкой. Оттого они смущали ее еще больше. В прошлый раз толстячок со странным именем Балвис словно пряжу прял. Протанцевал два танца, а напел с три короба. Болтовня его была липкая, и сам он был липкий. Но она сияла. Чтобы всем было видно, каким пользуется успехом. Пусть шепчутся, пусть думают, что она его ждала. Такого вот упитанного инженера из столицы.
Но сегодня? Сегодня все иначе. Лицо само светится. Не нужно притворяться, наоборот, попридерживать улыбку. Чтобы Эрнест… Да что? Чтобы он вдруг не изменился и не стал нести чушь, как прошлогодний Балвис? Чтобы течение несло, но не выбросило на берег?
Им обоим хотелось летать по паркету, но зал набит битком. Приходится останавливаться, продираться сквозь толпу танцующих, нырять в уголок посвободнее и, покружившись раза два в свое удовольствие, снова замирать на месте. Теперь они прижаты к сцене. Остановились перевести дыхание — совсем близко друг к другу. Кругом гремит, волнуется музыка. Но им хорошо.
Амалда спиной чувствует край сцены. Точно так же она прижалась к ней два года назад. Только тогда зал был пуст, на сцене не осталось ни одного музыканта. Амалда плакала. Да что там плакала — рыдала. Не таясь, не сдерживая себя. Одинокая, брошенная женщина. Не протанцевавшая за весь вечер ни одного танца. Боль вырвалась наружу в наступившей вдруг тишине, что тихо подкралась, объяла сцену, паркет, легла на тарелки с объедками, на недавно звеневшие вилки, ножи. И в эту минуту к ней подошел Центис. Даже не подошел — возник как привидение. Положил руки на плечи, рассказывал о лете, что непременно последует за зимой. Смотрел в глаза, утешал:
— В жизни бывают вещи посерьезнее, не стоит убиваться из-за пустяков.
Амалда послушно пошла за ним. Центис привел ее в кабинет председателя, где шефы поднимали прощальные рюмки.
Председатель не знал, куда ее усадить.
— Прошу любить и жаловать. Знаменитость нашего колхоза, оператор машинного доения Амалда. Краса и гордость нашего хозяйства.
Все чокнулись. Слезы высохли. Может, еще были тосты. Но она не помнит, о чем говорили, когда разошлись. Видно, несколько глотков, выпитых за вечер, наконец подействовали — и сознание на какое-то время погрузилось в туман.
Опомнилась она в передней своего дома. Центис помог снять пальто. Она встряхнула головой, желая сбросить ударивший в голову хмель.
— Где остальные?
Рижский инженер глубокомысленно молчал. Мрак, не отпускавший ее весь вечер, развеялся в несколько секунд. Она мигом сообразила, почему они остались вдвоем и почему Центис так галантно ее обхаживал.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Танец кончился. Эрнест прошептал:
— Можно мне пригласить вас на следующий танец?
Что это? Вежливость? Выполнение шефских обязательств? Но почему тогда он все больше и больше робеет? Амалде приятно такое внимание. В поведении партнера нет и намека на развязность… Напротив, он излучает простодушие и сердечность. Но если это притворство? Отработанный прием столичного жителя? Может, она стала палочкой эстафеты, которую теперь так тонко и умело собирается подхватить Эрнест? Центис в этот раз не приехал. Балвис тоже. Но какое это имеет значение? Работают-то все вместе, запросто могли друг другу рассказать о своих похождениях в колхозе. Вот и теперь один из них кружит вокруг нее, изображая невинного агнца.
— Боюсь, как бы обязанность не стала вам в тягость.
— Какая обязанность?
— Танцевать со мной.
— Да что вы!
Сегодня Амалда чувствует себя увереннее. Может взглянуть на случившееся, на себя со стороны, трезво не спеша все оценить. Но если постоянно копаться в себе да анализировать, душевный порыв гаснет. Пропустишь приглашения на танцы через этакое вычислительное устройство — и волнение опадет. Останется лишь настороженность. А ну как шеф приехал за приключением? Вернется домой и ляжет рядом с женой. Расписывая благоверной, как и чем угощали его до рассвета в колхозе.
Слишком много стала она рассуждать. Как будто можно этим зачеркнуть прошлый и позапрошлый бал. Сделаться целомудренней. А, собственно, что такое целомудрие, что — распущенность? Кто взвесит по справедливости? И на каких таких весах? Разве ей, живущей в одиночестве, не позволено больше, чем тем, кто нежится в семейном кругу? И все же, если Эрнеста ждут жена и дети, имеет ли она право так игриво отвечать: