Душа Петербурга - Николай Анциферов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Незадолго до мировой катастрофы создалось в некоторых слоях общества, наиболее остро переживающих, хотя бы и подсознательно, приближение мировой бури, особое мироощущение. Н. Бердяев дает превосходное определение этому состоянию:
«Пропала радость воплощенной, солнечной жизни. Зимний космический ветер сорвал покров за покровом, опали все цветы, все листья, содрана кожа вещей, спали все одеяния, вся плоть, явленная в образах нетленной красоты, распалась».
(«Кризис искусства»)Это душевное состояние отразилось в искусстве.
«В вихревом нарастании словосочетаний и созвучий дается нарастание жизненной и космической напряженности, влекущей к катастрофе» (ibid.).[504]
Это настроение породило уродливое явление, присвоившее себе название «футуризм».
Самый интересный его представитель — Владимир Маяковский часто затрагивает тему большого города вообще и Петербурга в частности. Таково требование их катехизиса: вместо «романтической» природы прославлять громкими криками город. Но прославление не удается. «По мостовой души изъезженной»[505] В. Маяковского проходят лишь тени какого-то кошмарного чудовища, в котором изредка можно признать Петербург.
Слезают слезы с крыши в трубы,к руке реки чертя полоски;а с неба свисшиеся губыВоткнули каменные соски.
И небу — стихши — ясно стало:туда, где моря блещет блюдо,сырой погонщик гнал усталоНевы двугорбого верблюда.
(«Кое-что про Петербург»)В ушах обрывки теплого бала,а с севера — снега седейтуман, с кровожадным лицом каннибала,жевал невкусных людей.
Часы нависали, как грубая брань,за пятым навис шестой.А с неба смотрела какая-то дряньВеличественно, как Лев Толстой.
(«Еще Петербург»)На основании подобных отрывков трудно создать образ Петербурга. Здесь мы встречаем туманы, без которых редко обходится описание северной столицы. И ничего более, что могло бы наметить особенности Петербурга. Встречается и у поэта-футуриста тема Медного Всадника, затронутая в «Последней Петербургской сказке».
Петр Великий, его конь и змея, снятые завистью с гранита, попадают в «Асторию», где заказывают себе гренадин. Все обошлось бы благополучно, однако в коне «заговорила привычка древняя»: он съел пачку соломинок. Происходит скандал. Трое возвращаются на свою скалу.
И никто не поймет тоски ПетраУзника,Закованного в собственном городе.
Более интересен отрывок из поэмы «Человек».
Туч выпотрашивает тушиКровавый закат-мясник.
Слоняюсь.Мост феерический.Влез,В страшном волненье взираю с него я.Стоял, вспоминаю.Был этот блеск.И этотогданазывалось Невою.
Здесь город был,Бессмысленный город,выпутанный в дымы трубного леса.В этом самом городескороночи начнутсяостекленелыебелесые.
И в этом отрывке нет ни одной новой черты, которою было бы возможно дополнить образ Петербурга.
И здесь все тот же феерический мост, кровавый закат, смененный остекленелой белой ночью, и заключение: бессмысленный город. Революционер-футурист не нашел нового слова для Петербурга. А между тем материал о городе у Вл. Маяковского очень велик. Большой город наложил свою печать на отразившее его творчество. Слова, состоящие из резких, обрывистых звуков, которые нужно выкрикивать перед толпою, уже одно это создает новый образ в стихах, преломивших его. Однако эта особенность нового творчества не сумела преломить индивидуальность города, футуризм отражает лишь большой город, образ которого приложим одинаково к Москве, Парижу, Берлину. Чувство индивидуальности утрачено, отсюда бессилие футуризма создать свой образ Петербурга. Глубоко одинокая душа Вл. Маяковского не способна где бы то ни было найти свое «ты». Он и сам признается, что одинок, как последний глаз.(«Несколько слов обо мне самом»).
Мир, лишенный лика, опустел, сжался, стал маленьким, душным и тесным. Для того чтобы вернуть явлениям способность действовать на душу, Вл. Маяковский прибегает к способу увеличения их количества. Тысячи Реймсов,[506] тысячи Аркольских мостов, тысячи тысяч пирамид,[507] тысячи тысяч Бастилий и, наконец, миллионы.
…Сквозь жизнь я тащумиллионы огромных и чистых любовейи миллион миллионов маленьких грязных любят…[508]
Явления, теряя свою ценность, стремятся увеличиться в своем числе, так размножаются крохотные микробы. Гигантские цифры Вл. Маяковского звучат так же пусто, как обильные нулями расчетные знаки наших дней. Мир его так мал, что небо, покрывающее его, усеянное «плевочками» — звездочками,[509] представляется совершенно ничтожным.
Эй Вы!Небо!Снимите шляпу!Я иду!
А солнце для него, мечущегося в пусте, превращается в крохотное стеклышко.
От вас…………………………………………….уйду я,солнце моноклемвставлю в широко растопыренный глаз.
(«Облако в штанах»)Одинокий В. Маяковский ненавидит свой маленький мирок. Мука, заставляющая его дико стонать, доводит до ярости; порождает жажду разрушения. Он видит в себе буревестника, но его крик знаменует собой не только близость урагана, но и приближение смерти.
Сам Вл. Маяковский так определяет себя:
С небритой щеки площадей,Стекая ненужной слезой,Я,Быть может,Последний поэт.[510]
(«Пролог»)Когда возродится способность видеть кругом, вновь оживет образ Петербурга и найдет своего поэта, который скажет о нем обновленным словом.
* * *Железная воля вызвала к бытию из мрачных стихий гранитный город. Он призван был венчать собою, вдали от источников народного бытия, великую империю. Со страшным надрывом был создан этот город, ценою гибели тысяч безымянных тружеников. Два века прошло. Русский империализм надорвал народные силы. Севастополь и Цусима были зловещими предостережениями российской державе. Но русский империализм, держа в железной узде народ, рвался к новым и новым пределам.
В Карпатах, на берегах Вислы, на полях и болотах Восточной Пруссии ему были нанесены смертельные удары. Но он был еще жив и в смертельном метанье бредил о Царьграде и Проливах.[511] И «бог истории» сказал: «довольно!»
Не суждено было Петербургу запечатлеться в художественном творчестве увенчанным минутной славой призрачных побед. Лишение его векового имени должно было ознаменовать начало новой эры в его развитии, эры полного слияния с когда-то чуждой ему Россией. «Петроград» станет истинно русским городом. Но в этом переименовании увидели многие безвкусицу современного империализма, знаменующую собой и его бессилие. Петроград изменяет Медному Всаднику. Северную Пальмиру нельзя воскресить. И рок готовит ему иную участь. Не городом торжествующего империализма, но городом всесокрушающей революции окажется он. Оживший Медный Всадник явится на своем «звонко-скачущем коне» не во главе победоносных армий своего злосчастного потомка, а впереди народных масс, сокрушающих прошлое и творящих будущее.
Так запечатлела его образ З. Н. Гиппиус в своих строфах, помеченных знаменательным днем 14 декабря.
Но близок день — и возгремят перуны…На помощь, Медный Вождь, скорей, скорей!Восстанет он, все тот же, бледный, юный,Все тот же в ризе девственных ночейВо влажном визге ветряных раздолийИ в белоперистости вешних пург,Созданье революционной волиПрекрасно-страшный Петербург![512]
Восстали из могил своих замученные работники, «смиренные мужичонки»,[513] и зажгли в своих потомках огонь великого гнева и душной ненависти.
«Наступили кровавые, полные ужаса дни».[514]
В космическом ветре русский империализм нашел свою трагическую кончину. Петербург перестал венчать своей гранитной диадемой «Великую Россию». Он стал «Красным Питером». А Москва, порфироносная вдова, стала вновь столицей, стольным градом новой России. А Петербург?