И сотворил себе кумира... - Лев Копелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Асеев писал:
Как мне быть твоим поэтом,Коммунизма племя,Если крашено рыжим цветом,А не красным время?
Его ужасала «пивная рядом с наркомвнуделом». Владимир Сосюра читал нараспев, ласково, печально:
Я не знаю, кто кого морочить,Але знов би я наган взявI стрiляв би в кожнi жирнi очi,В кожну шляпку и манто стрiляв.
После того, как я прочитал рифмованные проклятья злокозненным, тлетворным силам НЭПа, кое-кто из приятелей хвалил: «Есть яркие образы… есть сильные строки… Искренне выражено отношение к общественным язвам…»
Но критики говорили куда красноречивее. Они уличили меня в пессимизме, в упадочнических настроениях, в подражании Есенину, Маяковскому, Сосюре и еще кому-то, в «переоценке» опасностей НЭПа и в «недооценке» и «недопоказе» здоровых сил нашего общества: мою поэму признали идейно ошибочной, требовали, чтобы я «продумал», «осознал» и «перестроился»… Я пытался возражать. Ведь заключительные строки звучали довольно бодро.
Пускай в Харькове, у бледного ВУЦИКаМчат рысаки и визжат проститутки,Ведь есть еще люди в кожанках куцых,В работе запойной, за сутками сутки.
Но втайне был очень доволен. Все происходило как у настоящих взрослых литераторов: «прорабатывали» за идеи, но признавали удачи формы. Кто-то даже сказал о таланте.
…Прошла неделя, пока я обсуждал с приятелями, что делать, — каяться или упираться? Колебался, сомневался. Но про себя гордился — это были серьезные «идейно-творческие» колебания и сомнения. Как у настоящего поэта.
В конце концов, я все же признал, что «допустил», и с мужественной, суровой печалью говорил, что многое передумал, осознал и теперь понимаю, что переоценивал то и недооценивал это. Обещал «еще глубже продумать» и возможно скорее «перестроиться».
«Юнь» просуществовала недолго. Числившийся у нас критиком Роман Кацман[25] опубликовал в газете «Вечернее радио» фельетон и зло, но довольно правдиво описал наши сборища. Назвал он, впрочем, лишь одного Тодика Робсмана, вывернув наизнанку его фамилию — «Намсбор» — «дружок хулиганов, именующий себя гениальным поэтом». Но многозначительно помянул и нездоровые, упадочнические стихи некоторых юношей, растерявшихся перед НЭПом. Меня вызвали в правление дома Блакитного и предложили подготовить подробный отчет о творческой деятельности нашей организации, а также обсудить с товарищами «сигналы печати» и дать обоснованный ответ.
На следующем собрании мы провели «чистку» и одним из первых вычистили предателя Кацмана за то, что он, ни разу не выступив у нас, побежал ябедничать в газету. Тодик обещал, что еще и зубы ему «почистит». Но осторожный зоил избегал встреч с нами.
Ответ написать не удалось. Возражать по существу было трудно. Началось лето, время каникул, отпусков и подготовки к экзаменам. «Юнь» распалась и о нас просто забыли.
Осенью возникло новое литературное содружество «Порыв». Заводилами в нем были Иван Калянник[26] и Сергей Борзенко.[27]
Иван, самый талантливый, да, пожалуй, и самый умный из нас, любил прикидываться этаким простачком-Иванушкой, наивным увальнем.
В начале он писал несколько «есенистые» стихи.
Ты прошла и плитки тротуараРасцвели, как в поле васильки.
Потом он стал писать по-украински. Он работал в сталелитейном цеху разметчиком. На огромной плите размечал еще горячие отливки для первичной «черновой» обработки, о своей работе он рассказывал в стихах.
День починается так.Трамвай. Цех. Плита!
Сергей Борзенко был очень красив. Лицо и стать, как с цветной открытки «в русском стиле». Кудрявый чуб цвета свежей соломы; большие синие глаза. Говорили, что он похож на Есенина, только выше ростом и шире в плечах. Сережа добавлял: «А также классово, идейно здоровее». В отличие от всех нас, он был настоящим пролетарием — сыном и внуком рабочего, закончил ФЗУ и некоторое время работал молотобойцем. Есенину он подражал и в стихах и в одежде; иногда щеголял в голубой косоворотке, подпоясанной шнуром с кистями. И стихи он читал с тем надрывным распевом, который тогда называли есенинским.
И в тебя был влюблен я не очень,Этот шепот навеял ковыль.Я люблю очень синие очи,А в твоих только серая пыль.
Он нравился многим девушкам, всем друзьям и самому себе. Непоколебимо убежденный в том, что станет знаменитым поэтом, он высоко ценил и таланты своих друзей, восхищался не только Ваниными, но даже моими стихами.
Однако и самое осторожное критическое замечание о неудачной рифме, о слишком уж замысловатом обороте вызывало у него печаль и ребячески откровенную обиду, либо драчливый гнев.
Однажды молодой критик из «Авангарда» назвал сомнительными две строчки его стихотворения:
Зимней ночью волнуется липа,Как твоя обнаженная грудь.
— Зимой липы без листьев. И ночная, зимняя липа — это черное, угловатое переплетение веток и сучков. А в стихах, как я понимаю, речь идет не о скелете, не о мертвой женщине. Как же можно сравнивать обнаженную грудь живой возлюбленной с черным, холодным остовом?
Сережа вскочил, густо покрасневший.
— Это подлость! Сволочь!
Его едва удержали. Он был самым сильным из нас.
— Что значит «не зажимай критику»? Какой он критик? Ни черта не понимает ни в женщинах, ни в стихах, а лезет! Он клоп вонючий! Таких давить надо!
С первых же дней среди нас резко выделялись два неразлучных друга: Андрей Белецкий[28] и Роман Самарин.[29]
Андрей — сын известного филолога, будущего академика Александра Ивановича Белецкого, был молчалив, застенчиво улыбался одним углом рта, читал и говорил по-французски, немецки, английски, итальянски, знал древнегреческий и латынь, изучал санскрит. В его стихах звучали книжные, иностранные слова, античные и средневековые понятия. Он перевел на латынь «Интернационал», чем потряс всех нас, кроме Сергея.
— А кому это нужно? Язык ведь мертвый. Кто ж будет петь? На каком кладбище?
Мы воспринимали стихи Андрея почтительно; многое в них было непонятным или чужим. Критики пообразованнее говорили, что в них сказываются влияния парнассцев, Эредиа, Андрея Белого, Хлебникова… Я с завистью слушал такие речи, потом иногда разыскивал упомянутые книги, пытался сравнивать. Очень хотелось найти собственное мнение. Но благие порывы скоро иссякали, и, презирая себя, я снова откладывал на будущее серьезные занятия литературным самообразованием. А в очередном споре либо молчал «с ученым видом знатока», либо разглагольствовал многозначительно, впустую.
— Мне кажется, что все-таки это не подражание, а родственность традиций. Ведь и символисты (акмеисты, имажинисты, супрематисты, кого назвал предыдущий оратор) — не на пустом месте выросли. Я догадываюсь, почему товарищу могли послышаться в этих стихах отголоски раннего Тычины (Блока, Маяковского, Пастернака, позднего Есенина, Зерова и т. д.), но мне кажется, что это по сути все же стихи другого порядка. Иные не только по содержанию, но по тону, по конструкции…
Однажды Андрей сказал, что прочитает новые стихи, и вынул из портфеля несколько аккуратно исписанных листов.
— «Персей и Андромеда».
И заскандировал негромко, гундосо, но внятно. Потом начали обсуждать.
— Грамотная поэмка, вполне грамотная, даже сильная. Но уж такое явное влияние футуристов! Прямо как «Пощечина общественному вкусу» или «Садок судей». И слишком навязчивы аллитерации. «Частая сеча меча, сильна разяща плеча…» Да это же чистейшая хлебниковщина, вроде «Смейтесь смехачи». На сегодняшний день — устаревшие фокусы…
— Тут говорили про Хлебникова, но я не согласен: считаю, что это скорее подражание раннему Маяковскому. Помните: «Прожженный квартал… рыжий парик… непрожеванный крик.»
— По-моему товарищи явно перехваливают. Стишки беспомощные: «…чуть движа по земле свой труп» — чепуха совершенная! Никакие здесь не футуристические влияния, — а самая вульгарная есенинщина, только с классическими узорами. Персей, видите ли, и Анромаха… Ну, и пусть Андромеда — какая разница?! А все откуда? «Черный человек, черный, черный… Черная книга» и тэдэ и тэпэ.
Я хотел вступиться за Андрея. Стихи мне в общем понравились. Сравнения с Хлебниковым казались убедительными. Сердили разносные отзывы: «упадочный… чуждый… кабинетное рифмоплетство… дешевый модернизм… северянинщина…» Но только защищать значило бы лицемерить. Стихотворение и впрямь было очень далеко от нашей жизни, стилизовано под старину.