Богдан Хмельницкий - Михайло Старицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Видишь ли, мой любый, дикий коник, я хочу наложить на тебя маленькую, легкую уздечку, чтобы ты немножко слушался и любил меня...
К вечеру весь Чигиринский замок горел сотнями огней. Во всех залах, залитых светом, стояла у дверей почетная варта, которую гетман устроил себе теперь из венгров и татар; везде толпились гости, среди которых виднелись шляхтичи со своими женами, знатные козаки, свита приезжих послов и множество других лиц. Все это направлялось в большую залу, где гетман должен был принимать послов. В большой зале Чигиринского замка было полно гостей; среди них были и прибывшие польские комиссары {451}. Гетман наконец-то дождался их, ему давно хотелось показать перед Польшей все свое величие, сделать их свидетелями дружественных посольств к нему от иностранных дворов, и наконец-то удался этот торжественный момент.
В богатом собольем кобеняке, с булавою в руках стоял Богдан на возвышении, опираясь рукой на спинку высокого Кресла, устроенного наподобие трона; его окружали генеральная старшина, писарь, Тетеря и другие. Подле возвышения помещалась почетная стража, а дальше уже стояли кругом избранные гости.
Против трона Богдана находились послы со своими ассистенциями. Здесь был посол турецкий, посол князя
Ракочи, посол молдавский и волохский, послы московского царя и, наконец, Кисель, воевода киевский, со своею ассистенцией, в которой находился Дубровский. Каждый из послов подходил к Богдану и, поднося ему ценные подарки, произносил при этом соответственно торжественную речь. Богдан благодарил и отвечал тем же. Все было кругом так великолепно, так торжественно, что можно было без ошибки подумать, что находишься в королевском дворце. Между тем, пока происходили все эти сцены, польские комиссары вели между собою тихий разговор.
— Заметил, пане воевода, уже и трон воздвиг себе? — заметил с саркастическою улыбкой Дубровский, указывая глазами в сторону возвышения, устроенного для кресла гетмана.
— Да, поистине ему недостает только скипетра, чтобы уподобиться коронованному монарху, — ответил злобно один шляхтич из ассистенции Киселя.
— И он добьется вскорости и этого, — продолжал Дубровский. — Но хотел бы я знать, что привлекает сюда всех этих послов?
— Горе нашей отчизны, —вздохнул глубоко Кисель, — они предчувствуют, что недуг ее тяжел, и думают в наступающих смутах урвать и себе какой-нибудь сытный кусок.
— И только подумаешь, что это беглый лейстровик! — воскликнул Дубровский, но Кисель остановил его:
— Тише, тише, панове! Смотрите, прием уже, кажется, окончен, ясновельможный сам идет к нам.
Действительно Богдан подходил.
— Прошу простить меня, ясновельможное панство, если заставил вас поскучать немного, — приветствовал он их любезно, но довольно сдержанно. — Всё хлопоты, всё послы!.. Каждому ведь надо сказать приветливое слово. Однако же, дела теперь окончены и я прошу вас, мои дорогие гости, почтить своим присутствием мой стол — отведать если не кушаний, то хоть вин и медов; они ведь польские, — заключил он с улыбкой.
На последнюю остроту гетмана Кисель и окружающие его шляхтичи кисло улыбнулись и двинулись вслед за ним по направлению к другим покоям, где были роскошно сервированы столы и откуда уже доносились веселые возгласы и оживленный шум.
В это время к Богдану подошел Выговский и, нагнувшись к нему, произнес тихо:
— Ясновельможный гетмане, прошу тебя остаться на пару слов.
Богдан наклонил голову и произнес, обращаясь к гостям:
— Ясновельможное панство, прошу не ждать меня, — через минуту я буду с вами.
Все наклонили головы и молча двинулись в назначенные для пира залы.
LXXV
— Ну, что такое? — спросил поспешно Богдан, отходя с Выговским в сторону.
— Ясновельможный гетман, здесь турецкий посол; я задержал его: ведь ты хотел сам от себя передать ему несколько слов.
— О так! Из всех союзников, как вижу я, на горе, всех вернее будет для нас пока Порта. Где же он?
— Ждет здесь.
— А, хорошо. Ты же приготовь ласковые и покорные письма к султану; пиши ему, что мы с райской радостью услыхали его желание принять нас под свою оборону, что сердцем и мечом будем распространять по всему свету его славу.
— Так, —улыбнулся Выговский. — А что же отписать Ракочи?
— Что больше всего желаем мы соединиться с ними, что союз этот для козака — самое отрадное побратимство, и между прочим, вскользь пообещай ему польскую корону.
— А королю?
— Ну, что же? Что мы его верные и покорные слуги; чтобы не верил никакой клевете, которую распространяют о нас наши враги, что по первому его приказанию готовы мы двинуться войною, на кого он укажет.
По лицу Выговского пробежала тонкая усмешка.
— Ну, а пресветлому московскому царю?
— Что к нему мы все льнем душою, как к батьку дети, что молим его взять нас к себе под высокую руку и обещаем завоевать ему за это и турок, и татар.
— Риторика? — приподнял насмешливо бровь Выговский.
— Нет, Иване, — ответил серьезно Богдан, — рыба, говорят, ищет, где глубже, а человек — где лучше; нельзя отталкивать от себя никого, пока еще не знаешь, на кого придется опереться.
— О гетмане, — воскликнул с чувством Выговский, — твой ум умеет прозревать далеко в будущее, только будь смелее, не отклоняй от себя господней руки! Теперь удобное время: перессорить всех ничего не стоит! Между Польшей и Москвой уже начались неудовольствия; татарам сообщить, что Польша с Москвой собирались на них и приглашали к этому и нас, а Турции доставить документы, что покойный король, а значит и сейм, подбивали нас затеять с нею войну. Ха! Теперь все нити у нас в руках, — запутать их всех в этом водовороте...
— Поймать печеного рака, — перебил его со смехом Богдан.
— Тебе бояться этого нечего, — ответил смело Выговский, — только окрепнуть на силах, Тимка женить в Молдавии, Украйну одеть в порфиру.
— Стой, — остановил его за руку Богдан, — об этом еще рано, нам надо раньше дать лад и спокойствие внутри, окрепнуть.
— Да, — протянул Выговский, — а внутренние смуты губят наши силы, и подрывают твою власть, и ведут к погибели всех.
— Что? Снова бунты, свавольства, измены?! — повернулся к нему быстро Богдан.
— От святейшего митрополита письмо; он умоляет и заклинает господом, гетмане, усмирить кровопролитие и осушить слезы изгнанников; он пишет, что хлопы, несмотря на мир, злодейски мучат и убивают панов — не только ляхов, но и своих!
— О, проклятье, проклятье мне! — вскрикнул бешено Богдан. — До чего я довел страну!
— Ясновельможный гетмане, свавольство всегда вызывает ярость; поусмирить, попридержать, — продолжал вкрадчиво Выговский. — Что требовать от хлопа, когда сами значные козаки...
— Что, что? — схватил его за руки Богдан.
— Нечай собрал тысяч десять и грозит тебя сбросить с гетманства; на Запорожье отыскался какой-то шляхтич и собирает против тебя козаков; кругом бунты...{452}
— На пали их всех! — зарычал, покрываясь багровой краской, Богдан. — Я покажу им, что в моей руке булава не пошатнется.
В это время у дверей раздался какой-то шум.
— Не велено пускать из посторонних никого, — послышался чей-то голос.
— Гетман обо мне не мог этого сказать, — отвечал другой. — Пусти! Я сама отвечаю за себя!
С этими словами дверь распахнулась и на пороге залы показалась Ганна.
— Ганна! — вскрикнул Богдан, не веря своим глазам, и, забывая все, бросился с неудержимой радостью навстречу к ней.
Ехавши сюда, в Чигирин, Ганна дала себе слово не обнаружить ни единым движением своей слабости перед Богданом; она к нему ехала только из-за спасения родины, и если бы не готовый уже сорваться бунт, она бы никогда не вошла сюда; но этот дорогой голос, этот искренний порыв восторга Богдана, это лицо, измученное, покрытое морщинами, — заставили рушиться в одно мгновенье это решение в душе Ганны. Боясь проронить лишнее слово, боясь разразиться рыданиями, она стояла бледная, неподвижная, не отвечая на его приветствия ничего.
— Друже мой, друже, единый, коханый, — говорил между тем Богдан, обнимая ее и целуя в голову, — ты здорова, жива! Но что с тобою? Боже! Ты вся побелела! Постой, сюда, сюда, садись вот, — засуетился он, подводя Ганну к шелковому банкету и опускаясь рядом с ней, — может, воды, знахарку?
— Нет, не нужно. Это пройдет, — проговорила тихо Ганна, — я только встала с постели.
— Голубка моя! — произнес с глубоким чувством Богдан и устремил на Ганну взгляд, полный любви. Это бледное, исхудавшее лицо, эти запавшие глаза, этот тихий голос были так бесконечно дороги ему! Сердце Богдана охватил порыв неведомого счастья, и вдруг в одно мгновение ему сразу стало ясно, что все его тревоги, вся мука, вся тоска происходили оттого, что он потерял, отстранил от себя этого друга, этого ангела-хранителя, эту чистую душу, равную которой нельзя было нигде отыскать, и отстранил навеки.