Десять посещений моей возлюбленной - Василий Аксёнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты уж за шшуками-то больше в воду не кидайся, – говорит мне, улыбаясь.
– Ладно, не буду, – говорю.
– Удумал тоже. Боже, упаси, – говорит мама. – А утянула бы… на дно-то… а там – коряги, Господи, помилуй.
– Он чё-то думал будто, – говорит Колян. – Если бы думал, не нырнул бы.
Все – кто куда, у всех – свои заботы.
Поприставал я к брату и сестре. Отповедь выслушал от них.
Подался к другу.
Тот никуда еще не смылся. Дома. В сухом месте – под навесом. Обложившись, как взаправдашний автомеханик, инструментами, велосипед чинит – из двух один пытается собрать. С прошлой весны еще с затеей этой, как дурачок с фантиком, носится – руки никак, мол, только не доходят. И не дойдут, на них ходить-то. Теперь вот взялся воплощать. Что воплотит, я сомневаюсь. День-два повозится и бросит – блажь как находит на него, так и проходит. В другое что-нибудь ударится. Нос в солидоле и в мазуте – блестит, чернея, – как у галки. И на щеке – преступник пальчики оставил будто.
Ворчит Рыжий, снимая с обода покрышку монтировкой – ту не сломал бы. От усердия, от ярости ли, язык высунул, как Буска; как тот, им только не болтает; то вверх поднимет его, к носу, то вниз опустит, к подбородку – как выключатель. Даже не смотрит в мою сторону – так своим делом увлечен.
– Ты, слесарь, в зеркало смотрелся? – спрашиваю.
– А чё?
– Да так.
– Ну дак а чё тогда?
– Да просто.
– Не видишь, чем я занимаюсь.
– Вижу.
– Чё тогда лезешь с ерундой? Помог бы лучше.
– Нет, Шпунтик-Винтик. Куй победу в одиночку. То лавры после не поделим.
– Черный, не зли меня, пока я это…
Тетка Матрена вышла из избы. С подойником на руке и полотенцем, перекинутым через плечо.
– Здравствуйте, крёсна, – говорю.
– Здравствуй, кресник, – отвечает. – С сеном-то, – спрашивает, – отставились?
– Да, – говорю.
– Ну, слава Богу, – говорит. – И мы вот тожа… Тока что вернулись. Стожок последний в Межнике сметали – как украли. Вон чё с погодой-то… Успели. Таперь надолго заненастит – тучи по ельнику скрябут, а тут, в Ялане-то, чуть не по крышам… дак уж примета. Кости разламыват – и тут уж без ошибки.
Проходит мимо и, не глядя в нашу сторону, но головой качая, говорит:
– Тока пришел, ничё ишшо не емши, кусочка хлеба в рот не сунул, за лисапедишко свой сразу уцапился. Вот где беда-то… Так и жалуток порешит, не дорожит уж ем нисколько. А заболит-то, дак узнатса. Потом спохватится, да поздно. А идь оно когда-то отзовется, скажется, не обойдет вас стороной. Им все как бытто далеко. И не заметите, как подкрадется. Башкой своёй ничё не думат… чё-то уж путне бы, то жалезяка… нашел мученне для себя.
Рыжий – тот будто и не слышит.
Скрылась во дворе крёсна. Разговаривает там с коровой, как с человеком. Дойки помыв ей, полотенцем вытирает их, наверное: стой, мол, ногами-то не брыкай, буйволица, и не размахавай хвостом, а то… как эта… Молчит корова, но вздыхает тяжко: ох, дескать, глупые ж они – эти двуногие-безрогие. Вскоре – как молоко пружинисто зациркало в подойник струйкой – стало слышно.
Рассказал я Рыжему про свой сегодняшний улов, во всех подробностях, как дело обстояло. Немного только приукрасил – для разговора округлил:
– Десять, – говорю, – кило… Едва выволок. Ты представляешь?.. И как-то леска еще выдержала…
– Мало чё-то, – говорит Рыжий, освободив язык и шмыгнув носом. – Десять!.. Все сто, наверное. Уж не брехал бы.
– Сходи к нам, – говорю, – спроси.
– Ага! Брошу счас все и побегу… Знаю, что врешь, чё буду спрашивать?
– Прямо как ты.
– Как я!.. Да я… Да я-то правду говорю всегда.
– И только правду…
– Да.
– Твердое слово – Мальчиш-Кибальчиш. Спроси Коляна…
– Но!.. И тот соврет – недорого возьмет.
– Колян?!
– Колян. Договорились… Когда успел-то ты?.. Ведь вы же были на покосе.
– Тогда у мамы или папки… Да хочешь – верь, хочешь – не верь.
– Сразу бы так и говорил… Едва он выволок! Уж не смешил бы.
– Голову покажу тебе, пока не сварим, не съедим ее, увидишь… А где, – спрашиваю, меняя тему, – собраться решили?
– По голове чё-то поймешь… Голова может быть большой, а туловишшэ, как у матершинной рыбки, маленькое, как у рахита ли… Где. На яру. У головастика вон тоже… Башка огромная, а тело – с гулькин… этот…
– Но не у щуки же… Во сколько?
– В семь.
– Так семь уже. Пора идти. Долго еще возиться будешь тут?.. Конструктор.
– Покрышку только вот сниму.
– Да ты порвешь ее, не снимешь.
– Не тявкай под руку… то монтировка соскользнет и по ноге тебя ударит – больно будет. Куда спешить?.. Чё ли, не знашь, как наши собираются… копуши?
С полным пенистого молока подойником, вышла со двора в ограду тетка Матрена. Воротца на вертушку закрывает.
– Корову, чё ли, ишшо выпустить?.. Поест маленько, погулят… С такого времени, и взаперте́… Травы немного хошь пошшыплет… Парного, – спрашивает, – будете?
– Я нет, – отвечаю. – Теплое, крёсна, не люблю.
– Не любит он. И, паринь, здря. Нашел, чем тоже побахвалиться.
– Я не бахвалюсь.
– Один стаканишко-то натошшак, хошь чириз силу, чириз не люблю, а выпивать необходимо, – говорит крёсна. – Утром и вечером. Врачи – и те вон всем советуют. Полезно ж, свеже-то, из-под коровы… чем – постоит когда оно, остынет. А ты-то, Вовка, будешь, нет ли?
– Не из ведра же… В кружку налей мою. В избу зайду когда, тогда и выпью, – говорит Вовка.
– Дак она ж грязна у тебя.
– Я мыл.
– Он мыл… Такой вон день, как год, а он галодный. Не знаю, чё за чиловек… Такой противный.
Ушла в дом тетка Матрена.
Швырнув в один угол обод, с так и не снятой с него покрышкой, в другой – монтировку, следом за матерью и Рыжий удалился, спросив меня через плечо:
– Здесь подождешь?
– Здесь, – говорю. – Там, за оградой.
– Едва он выволок… Ну, врать. Вот уж где нигер-то, дак нигер.
Вышел я за ворота, сел на край мокрой скамейки. Жду.
– Не верит он… А сам-то уж… Метеорит в ограду к ним, мол, угодил, и в гусака попал – того как будто не бывало – в одну секунду испарился… только паленым долго еще пахло.
Разговаривает в доме Рыжий, слышно, с матерью – перечит.
– Вот уж кто врать-то, так уж врать.
После узнали, как он испарился. Захар Иванович, отец Рыжего, обменял, выпимши, его – одного из трех и один хрен лишнего – гусака, на слепого еще шшаночка от шибко ходкой уж охотницкой сучонки. Загря у них, так это тот как раз шшаночек. Много уж лет охотиц-ца за хлебом.
Вот он, возле ворот лежит. Его лежанка, сплошь увоженная шерстью, в сухом месте – под надвратицей.
По Маковской дороге – из Межника, с Попова лога и Петрунина, и по Песочнице – с Красавицы и Ендовища, из Култыка и с Дымова урочища люди едут на телегах – возвращаются с покосов. Всем, кто еще не управился, дело испортила погода. А нам вот ладно. Мы успели. Но дождь бы мог и потерпеть – чтобы уж все отставились – людей-то жалко.
Мальчишки, видно вон, понурые, слоняются. Ватага. Заняться нечем им, нельзя уже купаться. То ж на реке все время проводили. Мячик гонять на поле подались – развеселятся.
За спиной у меня, в углу чеславлевского палисада с древней плетеной изгородью, в старой – такой, как мне припоминается, она была уже и в нашем с Рыжим детстве, – густой, заслоняющей летом окно комнатки, в которой, после того, как вышла замуж и уехала жить в город его старшая сестра Зинка, обитает теперь Рыжий, и высокой, почти как наша береза, черемухе дрозды дерутся. Ягода только начала на ней чернеть – они ее уже не поделили. Или играя – расшумелись.
И воробьи не поделили что-то, слышу, за наличником – громко чирикают. На дождь ворожат – опоздали.
Еще и часу не прошло, ворота скрипнули, и друг в них появился. В проеме замер – как портрет. С одной стороны, с правой, от него, от Рыжего, сейчас невесту посадить на стул, с другой, с левой, – приставить к руке шашку, а на голову ему папаху нахлобучить, и будет выглядеть он так же, как в домах у нас, на старых фотографиях, деды, – в такой он позе.
Подворотню, вдруг ожив, портрет перешагнул, ворота за собой закрыл. Стоит. Мимо меня, в улицу глядит – будто на палубе, впередсмотрящий.
– Лежать, – говорит Загре. Тот и не думал подниматься.
– Ну? – говорю.
– Ну, – отвечает.
– Поел?
– Поел.
– И молока попил парного?
Смотрит он, Рыжий, на меня теперь – как на чужого будто, постороннего: какой тут тип пришел, мол, и расселся?! Молчит.
Отмытый. С мылом. С маслом ли подсолнечным. Нос блестит, облупленный, но не в мазуте. Будто не нос, а набалдашник – как надраен. И со щеки стер отпечатки. Как от разряда в тысячу Фарад – с такой прической. Видно, что тщательно расчесывался. Но так и не привел в порядок свои волосы. Торчат они у него на голове во все стороны, как прутья в старой и растрепанной метле, – их не пригладишь, как ни намочи, – сгибать только и укладывать каждый волос, как медный провод, по отдельности, – сколько же времени уйдет на это? Переодетый. Брюки со стрелками – об них бы не порезаться. По всей рубахе ни морщинки – так отутюжена она. В туфли смотреться можно, вместо зеркала.