Вознесение (сборник) - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ну убей, убей меня!» – молил он женщину-птицу, глядя на темную ель.
Бернер так пристально смотрел на черное дерево, так страстно ждал увидеть вспышку выстрела, так яростно посылал к вершине свои мольбы и проклятья, что воздух, окружавший ветки, дрогнул, снег посыпался с еловых лап, и казалось, с вершины сорвалась, улетела в ночь большая сова.Он вошел в спальню. Голубые атласные обои. Голубые гардины. Голубая лакированная кровать с позолотой. Голубая тумбочка с огромным голубоватым трюмо. Марина сидела перед зеркалом в просторной ночной рубахе и большим гребнем расчесывала тяжелые золотистые волосы. На полу валялись черепки расколотой мексиканской вазы. Это ее звук, похожий на падение сосульки, слышал Бернер, стоя на крыльце.
– Разбила? – спросил он, не огорчаясь от вида расколотой вазы, а радуясь тому, что нашелся повод для его едкого раздражения. – Поразительная способность все колоть!
– Ну и бог с ней! – попыталась отшутиться Марина. – Она нам казалась безвкусной.
Ваза, превращенная в груду фиолетовых черепков, была куплена Бернером на колдовском базаре в Мехико. Среди небоскребов были разбиты полотняные навесы, палатки, деревянные прилавки, бесконечные торговые ряды, где черноволосые проворные женщины продавали колдовские отвары и зелья, волшебные плоды и коренья, талисманы и амулеты, высушенные обезьяньи лапки и рыбьи головы. Продавщицы тут же ворожили, колдовали, заговаривали, изгоняли злые болезни, привораживали. Раз в году этот рынок превращался в праздник ведьм, и тогда гремели бубны и трещотки, курились сладкие дурманы, плясали колдуньи, кидали в огонь корешки, и огромная толпа с древними индейскими лицами славила духов и подземных богов, чародействовала и волхвовала.
Именно там, в этих рядах, Бернер купил фиолетовую стеклянную вазу, в которую продавщица-колдунья выдохнула из красных губ струйку волшебного дыма.
Теперь от вазы остались осколки, и Бернер чувствовал, как в нем разливается эта ядовитая дымная струйка.
– Тебе ваза казалась безвкусной? Все, что я люблю, тебе кажется безвкусным и пошлым? Ты аристократка, а я, по-твоему, местечковый плебей?
– Да я вовсе не говорила этого! – Марина начинала обижаться, не понимая природы его раздражения. Ее глаза увеличились, начинали поблескивать ответным раздражением.
– Ты думаешь, я женился на тебе, чтобы выслушивать сентенции относительно моей местечковости?
– Да оставь ты меня в покое! Если ты заговорил о местечковости, значит, она у тебя присутствует. Возьми на заметку и преодолевай!
– Может, ты начиталась антисемитских газет и журналов?.. Расскажешь мне о жидомасонском заговоре?.. О том, что евреи погубили Россию?.. Может, назовешь меня «жидовской мордой»?.. Ну назови, назови! – Он кричал, кривлялся, чувствовал к ней ненависть и одновременно влечение. Видел, как ее красивое лицо начинает искажаться, портиться, на губах, на дрожащем подбородке, на искривленных бровях начинает возникать несчастное выражение. – Ну назови, назови!
– Зачем ты меня мучаешь! – в слезах воскликнула она. – Ты знаешь мое положение! Знаешь, что мне нельзя огорчаться! Хочешь, чтобы у нас родился урод?
Она плакала, некрасивая, несчастная, с распухшими губами, покатившейся по щекам темной пудрой.
Этот ее несчастный, беззащитный вид возбуждал его. Он обнял ее, нащупал под ночной рубашкой тяжелые груди. Взял ее силой, отбивающуюся, плачущую.Глава шестнадцатая
Солдаты, угнетенные и измученные, дремали на постах у сумрачных полуразбитых окон.
Кудрявцев на чердаке раздвинул слуховой проем, уложил на асбестовую трубу автомат, прислонил к стропиле гранатомет и смотрел на площадь. Все ждал, вот-вот мелькнет в темноте едва различимая тень, зашуршат в подъезде шаги, и Крутой, запыхавшийся, закопченный, предстанет перед ним, и Кудрявцев крепко обнимет его, расцелует в лоб, в пушистые брови, в горячие щеки.
Но было безлюдно. Город без огней, во мраке, дышал опасностью, злом. Два тусклых зарева на месте взорванных танков погасли, и чернота, в которой скрывались остатки бригады, казалась безразмерной, бесформенно-рыхлой.
В небе, среди туч, как проруби, стали открываться прогалы, полные звезд. Ветер ровно задул, относя тучи, и вдруг стало ясно. Сочно, морозно вспыхнули звезды, близкие, белые, своими орнаментами и узорами, и отдаленные, размытые, как сгустки туманностей, как неразличимая мерцающая пыльца. Над плоской бесцветной землей расцвели бесконечные миры, и туда, в бесконечность, улетал его тоскующий взгляд.
Он выбирал из множества созвездий одну звезду, неотрывно смотрел на нее. Словно чувствуя его взгляд, звезда начинала слабо вздрагивать, наливалась блеском, увеличивалась, набухала, как почка. Вокруг нее возникала туманность, словно звезда одевалась атмосферой, оплодотворенная его взглядом, принималась расти.
Звезда, как икринка Вселенной, становилась центром одухотворенного мира, и этот мир жил секунду, покуда не моргал его глаз, а потом умирал, исчезал. Звезда уменьшалась и съеживалась. Слабо и колко светила на удаленном участке неба.
Тогда он выбирал другую звезду. Сузив глаза, стремился к ней. И она, вначале белая и сухая, как крохотный осколок стекла, вдруг испускала зеленоватую искру. Потом голубую, красную. Начинала переливаться всеми цветами радуги. Сигналила ему, звала. Из-под железной крыши, из слухового окна он посылал ей ответный сигнал. Она принимала его, отзывалась, выделяла крохотную разноцветную вспышку. И они играли друг с другом – зрачок и звезда.
Ему казалось, что жизнь, которую он проживал, не имеет самостоятельного смысла, а служит таинственной, находящейся за пределами понимания цели.
Его страсти и стремления, страдания и надежды вовлекают его в расставленную кем-то ловушку, проносят его мимо огромной, присутствующей в мироздании истины. И если отринуть эти страдания и страсти, усилием разума и напряженной, сосредоточенной на познании души вырваться из этой ловушки, то откроется истинное устройство Вселенной, истинный смысл мироздания, и он поймет, почему он сидит под крышей холодного дома, его солдаты в ожидании боя дремлют у грязных окон, на лестничной клетке под простыней вытянулся окостенелый Филя, в обгорелой стариковской квартире разбросаны черепки свадебного сервиза, на площади под неслышной радиацией звезд лежит отрубленная голова комбрига и исклеванные птицами кости солдат, среди которых не найти сгоревшее тело Крутого.
Он принимался смотреть на небо. Проникал сквозь ближние орнаменты звезд, как сквозь серебряное решето, в удаленное пространство. Усилием воли преодолевал и его, погружаясь в запредельный таинственный туман. Ударами зрачков, словно крохотными реактивными соплами, побеждал и это пространство, надеясь найти его содержание, заключенную в нем сердцевину. Но вместо нее начинала разверзаться дыра, черная бесконечность, и разум его, встречаясь с бесконечностью, начинал помрачаться, и, страшась безумия, он выныривал обратно из бездны. Испуганный, потрясенный, не добившись тайны, сидел у слухового окна, хватаясь за деревянные переборки.
Он не понимал, как устроен мир. Как связаны между собой эти звезды и его испуганное сердце. Его маленькие детские саночки, в которые впрягалась мать и радостно, мелькая валенками, несла его среди пушистого снега, и убитый «профессор», в котором среди тазовых костей застряла его пуля. Как связан он, сидящий на чердаке, с женщиной по имени Анна, притихшей где-то внизу, в холодной квартире, глядящей, как и он, на туманные звезды.
Он больше не рассматривал звезды по отдельности, а все сразу. Помещал свой думающий разум среди созвездий, словно прижимался лбом к замороженному стеклу. И образы, которые возникали в сознании, оказывались размещенными среди звезд.
Он вдруг вспомнил соседа-железнодорожника, давно умершего сутулого старика, с морщинистым черным лицом, словно в поры и складки въелась угольная пыль, дым паровозов, креозот шпал. Сосед кашлял, болел, тоскливо смотрел из-за забора желтыми белками и лишь раз в году, в какой-то ему одному ведомый день появлялся в парадной черной форме с серебряными позументами, в фуражке с околышем, со множеством орденов и медалей на разглаженном кителе.
Кудрявцев не вспоминал о соседе много лет, а теперь вдруг вспомнил. Старик в своем мундире и орденах был помещен среди звезд.
Он вспомнил вдруг селезня, которого однажды застрелил на охоте. Крался по мокрому полю, по серебристой стерне, к весенней луже, голубевшей среди неглубоких рытвин. Вдавливался, вминался в липкую землю, волочил за собой одностволку, пока над глыбами пашни не заскользили темные точеные головки. Он выцеливал их, волнуясь, задыхаясь. Нажал на спуск, и сквозь дым и грохот выстрела взлетали шумные утки, а в мелкой луже, расплескивая ее синеву, бился селезень, золотой, изумрудный, как слиток.
Теперь этот селезень в зеленом оперении, с перламутровыми маховыми перьями занимал собой половину неба, был осыпан звездами.