Кто-то умер от любви - Элен Гремийон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он не упомянул о ней. Ни единым словом. И привычного постскриптума тоже не было.
Неужели он пришел в такое отчаяние оттого, что мы не встретились, что даже забыл о ней? Или, может быть, осознал наконец, как он виноват передо мной, и решил отказаться от нее? Или же, напротив, дал ей знать о себе, но не через меня? А просто написал ей отдельное письмо?
Если это так, ему пришлось долго думать, где его спрятать. Предположим, сначала он сунул его под паркетную дощечку. Но, едва приладив ее на место, забеспокоился. Что, если Анни не станет искать там письмо? Даже если он слегка сдвинул дощечку, оставив зазор пошире, это вряд ли привлечет ее внимание. Нет, слишком рискованно. Лучше положить письмо в такое место, куда Анни заглядывает каждый день и где наверняка его заметит. Не приклеить ли его снизу к ее палитре? Но у него и тут возникли сомнения. А вдруг она больше не занимается живописью? Или занимается, но редко — может, у нее появились другие увлечения, он ведь не знает. Нет, и это слишком рискованно. Где же найти такое укромное местечко, чтобы она обязательно нашла его послание?
Я приподняла одеяло на постели Анни. Так я и думала — письмо, конечно, лежало там. Поль, видно, совсем потерял голову: ему так безумно хотелось, чтобы Анни его прочла, что он уже ничего не соображал.
Кто угодно, просто по чистой случайности, мог обнаружить здесь это письмо. Поль пошел на невероятный риск. Ибо для него риск состоял не в том, что письмо найдут другие, а в том, что его не найдет Анни.
Он думает о ней днем и ночью. Не видеть ее, не говорить с ней, не иметь возможности ей писать для него настоящая пытка. Как он ждал этой увольнительной! И все впустую. Но все же он приехал не зря: по крайней мере, он может написать ей эти строки. Он надеется, что мы читали все его письма вместе, потому что они были адресованы и ей тоже, не правда ли, она это поняла? И каждый свой день он описывал так подробно для нее тоже. Чтобы она могла яснее представить себе его жизнь там, если ей захочется. Чтобы они помогли ей почувствовать его близость, если ей захочется. Он очень беспокоится о ней. Все ли у нее хорошо? Он искренне сочувствует ее отцу. Эту новость он узнал, когда ездил в Нюизман искать нас. Но все уладится, это вопрос нескольких недель, не станут же они вечно держать его в тюрьме из-за такого пустяка. Много ли она занимается живописью? Пишет ли то, что ей нравится? Если бы она знала, сколько времени он провел за эти шесть дней в ее комнате, разглядывая ее картины! Какой же чудесный у них колорит, да и цвет стал более точным или более интенсивным, ему трудно подобрать слово. Он перетрогал все ее вещи, посидел на ее стуле, полежал на ее кровати, чтобы ощутить ее близость. Разыскивая нас, обошел всех торговцев квартала — на тот случай, если кто-нибудь из них знает, где мы, и мысль о том, что они с ней знакомы, утешала его и даже заставила гордиться ею — они ведь наверняка считают ее красавицей. Он живет страстью к ней, он часто делает то, что они шепотом обещали друг другу перед его отъездом. А она — делает ли она это? Или стесняется? Он любит ее. Любит. Любит. Она должна ему верить. Всегда, что бы ни случилось. Только что он слышал по радио речь Рейно[19], которому поручено сформировать новое правительство, и Рейно сказал: «Победить — значит все спасти, не устоять — значит все потерять». Но только не перед ней. Он целует ее — всем телом.
Я держала два конверта. На одном Поль написал: «Элизабет». На другом: «Моей любимой». Можно ли было выразиться яснее?
Еще недавно я готова была отказаться от затеи с ребенком, но теперь об этом и речи быть не могло. Теперь я отчетливо понимала, от чего должна отказаться и за что еще имеет смысл побороться. Пошли они оба к черту! Этот ребенок будет моим. И это все, что у меня останется. Обманутая женщина и всесильная мать.
9 апреля 1940 года мы уже были в Париже, и в тот момент, когда я сообщила Анни, что Гитлер напал на Данию и Норвегию, ей стало дурно. Однако ничего страшного не произошло.
Кажется, не произошло. Но, увидев, как Анни рухнула на пол, прижимая руки к животу и прерывисто дыша, я испугалась, уж не выкидыш ли это, и решила больше не рассказывать ей ничего такого, что могло бы ее взволновать или хотя бы обеспокоить. Я знала: она ужасно боится, что на фронте начнутся настоящие сражения, ведь тогда Поль окажется в опасности. А если он погибнет, то, не говоря уж о ее горе — которое меня мало трогало, — она останется в одиночестве, и тогда никто не помешает мне отобрать у нее ребенка. Анни это понимала, и сама мысль о таком исходе была для нее нестерпимой, хотя она и делала вид, что ей все безразлично.
Отдать своего ребенка в чужие руки, после того как ты выносила его, наверное, и в самом деле ужасно, а уж если дело касается ребенка от любимого человека… Я давно уже поняла, что это меняет все. Бог, конечно, обделил меня физической возможностью родить, но не материнским инстинктом. Лучше бы он лишал женщин сразу и того и другого, избавляя тем самым от многих горестей и переживаний.
Итак, я стала сама себе цензором и теперь рассказывала ей только о том, как солдатам на фронт присылают музыкальные инструменты, игральные карты, книги, сто тысяч мячей, как правительство предоставило кредит в 3 миллиона франков, чтобы приобрести спортивные майки для любителей футбола, которых на передовой не счесть… Если Анни верила моим россказням, то война выглядела для нее большим благотворительным базаром.
Мне не терпелось отомстить ей, но я не могла: она была инкубатором для моего ребенка, и ей следовало вынашивать его в радости. Мне часто приходилось слышать, что если беременность протекает легко и приятно, то и ребенок будет жить счастливо, и я всеми силами старалась ее успокаивать. Давала множество обещаний, в которые не верила ни секунды. Говорила, что после родов ничего не изменится: она будет жить с нами, мы позволим ей видеть ребенка в любой момент, заниматься им, а позже, когда он подрастет и достигнет сознательного возраста, обдумаем вместе эту ситуацию и, может быть, попробуем все ему объяснить.
Именно так я и сказала ей, очень спокойно, 10 мая, когда немцы нас атаковали. Еще одна ложь — вполне соразмерная той драме, которая только что разыгралась. Лекарство, соразмерное ране, которую нам нанесли. Я принесла в ее комнату букет цветов и, якобы споткнувшись, опрокинула вазу с водой на приемник. Нужно было избавить ее от волнений этих последних недель: цензура по-прежнему не сообщала нам всей правды, но и то, что говорилось, могло привести ее в ужас. А я хотела, чтобы мой ребенок родился благополучно, и больше ни о чем не думала.
Мимо нашего дома катился поток беженцев. В первых рядах были роскошные американские лимузины с шоферами в ливреях, озабоченно изучавшими дорожную карту. За ними ехали обычные машины, не такие роскошные и не такие новенькие, забитые целыми семьями. Следом тянулись велосипедисты и пешеходы, женщины шли в нарядных шляпках и платьях, задыхаясь под несколькими слоями одежды, которую они натянули на себя, чтобы унести как можно больше.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});