Вознесение (Роксолана, Книга 1) - Павел Загребельный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта маленькая гяурка, упрямо не снимавшая свой золотой крестик с шеи (султану было приятно это упорство), отважилась даже начать богословский спор со своим повелителем.
- Ваше величество услаждает мой слух прекрасной поэзией, - говорила она, - и еще ваше величество рассказывает рабе своей, как великодушны были султаны к поэтам, милуя и щедро осыпая наградами даже самых легкомысленных из них - и за что же? - за слова, только за слова, и более ни за что! А между тем сам пророк ненавидел поэтов, о чем сказано в Коране: "Они извергают подслушанное, но большинство их лжецы. И поэты - за ними следуют заблудшие. Разве ты не видишь, что они по всем долинам бродят и что они говорят то, чего не делают..." Как это согласовать и можно ли вообще согласовать?
- Ох, маленькая гяурка, - снисходительно вздыхал султан, поглаживая ее по щеке, - у тебя не хватило терпения прочитать дальше. А дальше в Книге написано: "...Кроме тех, которые уверовали, и творят добрые дела, и поминают аллаха много". Еще ты не знаешь хадиса*, который передает слова пророка: "Почему бы тем, кто защищает аллахова посланника с оружием в руках, не защищать его также и своим словом?" Пророк давал повеления своим ансарам** убивать каждого из поэтов, высмеивающих его учение, но милостиво относился к тем, кто прославлял его, и даже тех, кто писал оскорбительные слова, но затем покаялся. Такова история поэта Каба ибн Зухайра, который заслужил смерть за свое злое стихотворение против пророка и был даже ранен в столкновении с правоверными, но впоследствии свет ислама пролился и на него. Он сочинил большую поэму в честь пророка, явился на утреннюю молитву в мединскую мечеть и там стал читать перед посланником свое произведение, и когда дошел до слов: "посланник - это сверкающий меч из индийской стали, обнаженный самим аллахом", - растроганный Магомет накинул на плечи поэта собственный плащ, после чего эта поэма так и называется "Аль-Бурда" "Плащ". И в этой поэме есть слова, написанные словно бы о тебе, Хуррем. Вот они: "Когда она улыбается, показываются ее влажные от слюны передние зубки, точно они - источник сладкого вина, к которому приятно припасть дважды, вина, смешанного с холодной чистой водой, взятой из змеившегося в долине потока, над которым летят северные ветры".
_______________
* Х а д и с - пересказы высказываний и деяний Магомета.
** А н с а р - сторонник, последователь пророка Магомета.
Я скажу тебе: "О моя госпожа, ты измучила меня!"
Она ответила: "О боже! Мучь тогда и ты меня!"
Через два месяца Хуррем несмело сказала султану, что она ждет ребенка. Растроганность его была столь безмерна, что он неожиданно даже для самого себя стал читать ей в полузабытьи стихи древних суфийских поэтов Джелаледдина Руми и Юнуса Эмре, и вся ночь у них прошла в стонах блаженства, в радости, в приглушенном звучании таинственных слов о слиянии человеческих душ друг с другом и с высшей сущностью.
В счастливый миг мы сидели с тобой - ты и я,
Две формы и два лица - с душой одной, - ты и я.
Дерев полутень и пение птиц дарили бессмертием нас,
В ту пору, как в сад мы спустились немой - ты и я.
Восходят на небе звезды, чтоб нас озирать,
Появимся мы им прекрасною луной - ты и я.
Нас двух уже нет, в экстазе в тот миг мы слились,
Толпе суеверной и злой ненавистны - ты и я.
В эту ночь султан хотел быть особенно великодушным. Может, сожалел, что поздняя ночь, и не может он немедленно проявить все величие своего великодушия к Хуррем и вынужден ждать утра, чтобы сообщить валиде и кизляр-аге, сообщить всему гарему, всему Стамбулу и всему миру, как дорога ему эта маленькая девочка, от которой он теперь ждет сына, наследника и которую он сделает султаншей, царицей своей души и царицей всех душ его империи, но до утра было еще далеко, до сына - еще дальше, поэтому он должен был довольствоваться одними словами, и он щедро лил их из неисчерпаемых источников своей памяти, с которой пока еще не могла состязаться даже цепкая, как глициния, память Хуррем: "Все равно приходи, все равно будь той, какая ты есть, если хочешь - будь неверной, огнепоклонницей, идолопоклонницей, если хочешь - будь хоть тысячу раз раскаявшейся, если хочешь - будь сто раз нарушительницей раскаяния, эти врата не врата безнадежности, какая ты есть, такой и приходи".
И уже когда Хуррем уснула, он бормотал над спящей, точно колыбельную, из Юнуса Эмре, слишком простого для султанов поэта, но такого уместного для данного мгновения:
Станем мы оба идущими по одному пути,
Приди, о сердце, пойдем к другу.
Станем мы оба людьми одной судьбы,
Приди, о сердце, пойдем к другу.
Не разлучимся мы с тобой,
Приди, о сердце, пойдем к другу.
Пока не пришла весть о смерти,
Пока не схватила смерть за ворот,
Пока не напал на нас Азраил,
Приди, о сердце, пойдем к другу.
Спящая Хуррем казалась ему бессмертной. Несмело прикасался к ее шелковистым персям и ощущал ее бессмертие. Она спала, точно корабль на тихих водах, полный жизни, огня и скрытого движения. Словно змея, она никогда не потела, сухой огонь бил из нее даже спящей, обжигал Сулеймана, обращал в уголь, в пепел. Наконец-то нашел он женщину, которая убедила его, что существует на свете нечто более важное, более ценное, нечто выше его самого во всей его недосягаемости. Что же? Она сама. Только она. Была для него утолением жажды, забытьем и воскрешением, давала высвобождение от всего, похожее на сладкую смерть. Тогда он забывал даже о себе самом, освобождался от себя, знал лишь одно: без этой женщины не сможет жить, без любви к ней, без ее любви мир утратит всю свою прелесть, все краски свои, самое же страшное - потеряет свое грядущее. Ибо любовь, как искусство, охватывает и то, что реально существует, и то, что должно когда-то наступить.
Кому об этом расскажешь? Хуррем знала и без того, а больше никто не поймет, не с кем ему поделиться. Разве что с Ибрагимом, с которым давно уже не уединялся, увлекшись ночами с Хуррем, а его оставив для утех с молодою женой.
Словно бы затем, чтобы дать Хуррем полностью прочувствовать счастье нести в себе султанское семя, Сулейман приказал, чтобы ее никто не трогал в гареме, даровал ей отдых и одиночество на несколько дней и ночей, сам же обратился с усердием, могущим показаться чрезмерным, к делам государственным, затем, возобновив давний свой обычай, заперся в покоях Фатиха с любимцем своим Ибрагимом. У них не часто были такие затяжные разлуки, новая встреча всякий раз щедро орошалась вином, выпив же первые чаши, они разыгрывали на два голоса иляхи дервишей ордена руфаи. Так было и на этот раз. Сулейман, лукаво поглядывая на Ибрагима из-за края золотой чаши, начал то, что в их игре принадлежало ему:
- "Упал мой взгляд, полюбил красавчика араба". Ох! Ох!
- "Хоть и араб он, но очень изысканный", - мгновенно ответил Ибрагим.
Сулейман отставил чашу, прижал руку к сердцу:
- Я сказал: "Мальчик Шамуна, ты не из Дамаска?" Ох! Ох!
Ибрагим, улыбаясь, медленно покачал головой:
- "Нет! Нет! Родом я не из Дамаска, а из Халеба". Ох! Ох!
Один спрашивает, другой отвечает, обязанности распределены давно и твердо, распределение это еще больше укрепилось после вступления Сулеймана на престол, в сущности, Ибрагим своим положением Сулейманова любимца и наперсника обязан был тому обстоятельству, что никогда не давал воли своей врожденной наглости, умел сдерживаться, к тому же делал это незаметно, всегда уступая своему повелителю первое место и всячески склонял того к мысли, будто они во всем равны и никто из них в этих ночных беседах не имеет никаких преимуществ.
После песенки дервишей можно было бы почитать что-нибудь из скабрезной поэмы Джафара Челеби или из хмельных стихов Ильяса Ревани, но начинать должен был султан, а если уж не начинать, то хотя бы намеком показать Ибрагиму, чего он от него ждет.
- Ты забыл обо мне, - укоризненно произнес Сулейман.
- Я скорее забыл бы собственное имя, ваше величество, - всплеснул руками Ибрагим, искренне обиженный таким упреком.
- Разве может сравниться нудный султан со сладкой Кисайей? - прищурил глаз Сулейман, склоняя Ибрагима к простецкой игривости, в которой находил отдых от постоянного напряжения власти.
Ибрагим одним из первых при дворе узнал о неожиданном увлечении султана рабыней-роксоланкой и тревожился по поводу этого увлечения, может, даже больше, чем валиде, ибо это могло коснуться не только его дальнейшей судьбы, но и самой его жизни. Знает ли уже султан о том, что роксоланка подарена для его гарема именно им, Ибрагимом? А если еще не знает, то когда, и от кого, и как узнает? Ладно, если увлечение пройдет так же необъяснимо, как и началось, и Сулейман забудет о маленькой рабыне и не станет доискиваться, откуда она взялась в Баб-ус-сааде. А если случится непредвиденное? Если этот непостижимый человек приблизит Хуррем к себе надолго, сделает ее кадуной? До сих пор Ибрагим был в руках валиде, теперь зависел и от Хуррем. Вдруг она вспомнит, как была куплена на Бедестане, как привел ее Ибрагим в свою ложницу, как, уже отдавая в султанский гарем, пожелал увидеть ее молодое девственное тело? Как немилосердно ревнив Сулейман во всем, что касается его женщин, Ибрагим знал еще со времен Манисы. Однажды, увидев, как молодой мерин пытается залезть на кобылу, шах-заде с удивлением спросил у конюха: это случайно или у мерина в самом деле может что-то быть с кобылой.