История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса - Генри Филдинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Фу, нехорошо! – говорит Адамс. – Нехорошо! Он, конечно, дурной человек, но господь, я надеюсь, обратит его сердце к раскаянию. И если бы только он способен был понять всю низость этого скверного порока, если бы только подумал хоть раз, каким он оказывается отъявленным и опасным лжецом, – он, несомненно, проникся бы столь нестерпимым презрением к самому себе, что стало бы невозможным для него сделать еще хоть шаг по тому же пути. И, сказать по правде, невзирая на столь низкое суждение о нем, вполне, впрочем, заслуженное, в чертах его лица читаются достаточные признаки той bona indoles [136], той мягкости нрава, которая свойственна доброму христианину.
– Ах, сударь, сударь! – говорит хозяин. – Если бы вы столько странствовали, сколько я, и общались бы со всеми народами, с какими я вел торговлю, вы не полагались бы нисколько на лицо человека. «Признаки в чертах лица!» – уж и сказали! На лицо я посмотрел бы, только чтобы узнать, болел ли человек оспой, – ни для чего другого.
Он проговорил это с таким неуважением к замечанию Адамса, что тот был сильно задет и, быстро вынув трубку изо рта, ответил так:
– Сударь мой, я, может быть, и без помощи корабля совершал более далекие странствия, чем вы. Вы думаете, заплывать в разные города и страны – это значит странствовать? Нет.
Coelum non animum mutant qui trans mare currunt. [137]
Я в полдня могу проделать больший путь, чем вы в целый год. Что же, вы, я полагаю, видели Геркулесовы столбы [138] и, быть может, стены Карфагена. И вы могли, пожалуй, слышать Сциллу и видеть Харибду [139]; вы, верно, заходили в ту келью, где был застигнут Архимед при взятии Сиракуз. [140] Вы, я полагаю, плавали между Цикладами [141] и прошли знаменитым проливом, получившим свое имя от несчастной Геллы, чья участь так любовно описана Аполлонием Родосским [142]; вы, догадываюсь я, посетили то место, где Дедал упал в море, когда солнце растопило его восковые крылья [143]; вы, несомненно, пересекли Понт Эвксинский [144]; побывали, конечно, на берегах Каспия и навестили Колхиду – посмотреть, нет ли там еще одного золотого руна?
– Нет, по чести, сударь, – ответил хозяин, – ни в одно из этих мест я никогда не заглядывал.
– А я побывал в них во всех, – сказал Адамс.
– Тогда, – вскричал хозяин, – вы были, верно, в Ост-Индии, потому что никаких таких мест, я могу в том присягнуть, нет ни на западе, ни в Леванте. [145]
– Простите, а где Левант? – промолвил Адамс. – Уж ему-то по всем правилам надо быть в Ост-Индии.
– Ого! Вы такой замечательный путешественник, – вскричал кабатчик, – а не знаете, где Левант! Я рад вам служить, сударь, но мне вы лучше таких вещей не говорите: не хвалитесь перед нами, что вы путешественник, здесь это не пройдет!
– Если ты так туп, что все еще меня не понимаешь, – молвил Адамс, – то я поясню: странствия, о коих я говорил, заключаются в книгах, – единственный вид путешествия, при которое приобретаются знания. Из книг я узнал то, что сейчас утверждал: природа обычно кладет на лицо такой отпечаток духовной сущности, что искусный физиономист редко ошибется в человеке. Думаю, вы никогда не читали на этот счет историю с Сократом, так вот я вам ее расскажу. Один физиономист заявил о Сократе, что черты его лица ясно выдают в нем прирожденного плута. [146] Такое суждение, противоречившее всему образу действий этого великого человека и общепринятому мнению о нем, так возмутило афинских юношей, что они стали швырять камни в физиономиста и убили бы несчастного за его невежество, не удержи их от этого сам Сократ: он объявил замечание правильным и сознался, что, хотя он исправляет свои наклонности с помощью философии, от природы он так привержен к пороку, как о нем замечено. Так вот, ответьте мне: как иначе мог бы человек узнать эту историю, если не из книг?
– Хорошо, сударь, – сказал кабатчик, – а какая важность в том, знает ее человек или нет? Кто ходит по морям, как я ходил, тот всегда имеет возможность узнать свет, не утруждая своих мозгов ни Сократом, ни другими такими господами.
– Друг мой, – вскричал Адамс, – пусть человек проплывет вокруг всей земли и бросит якорь в каждой ее гавани – он вернется домой таким же невеждой, каким пустился в плавание.
– Бог с вами! – ответил кабатчик. – Был у меня боцман, бедняга; он едва знал грамоте, а мог водить корабль наравне с любым командиром военного флота, и к тому же отлично знал торговое дело.
– Торговля, – ответил Адамс, – как доказывает Аристотель в первой главе своей «Политики», недостойна философа, а если ведется так, как сейчас, она противоестественна.
Хозяин пристально посмотрел на Адамса и, выждав с минуту в молчании, спросил его: не из тех ли он сочинителей, которые пишут в «Газеттер»? [147]
– Потому что я слышал, – сказал он, – что ее пишут пасторы.
– Газеттер! – сказал Адамс. – Что это такое?
– Это грязный листок с новостями, – ответил хозяин, – который вот уже много лет распространяют в народе, чтобы порочить торговлю и честных людей; я не потерпел бы его у себя на столе, хотя бы мне предлагали его задаром.
– Нет, здесь я ни при чем, – ответил Адамс, – я никогда не писал ничего, кроме проповедей; и уверяю вас, я не враг торговли, когда она в согласии с честностью, отнюдь нет! Я всегда смотрел на купца, как на очень ценного члена общества, – может быть, не ниже никого, кроме лишь человека науки.
– Не ниже, нет, – сказал хозяин, – и того не ниже. Что пользы было бы от науки в стране, где нет торговли? Чем бы вы, пасторы, покрывали ваши плечи и насыщали брюхо? Кто вам доставляет ваши шелка, и полотна, и ваши вина, и все прочие предметы, необходимые для вашей жизни? Кто, как не мореходы?
– Это все вам следовало бы скорее назвать предметами роскоши, – ответил пастор, – но допустим, что они необходимы, – есть нечто более необходимое, чем сама жизнь, и это нам дает учение: учение церкви, хочу я сказать. Кто вас облачает в одежду благочестия, кротости, смирения, милосердия, терпения и всех других христианских добродетелей? Кто насыщает ваши души млеком братской любви и питает их тонкой пищей святости, которая очищает их от мерзостных плотских страстей и в то же время утучняет их воистину богатым духом благодати? Кто? – спрошу я.
– Да, в самом деле, кто? – восклицает кабатчик. – Что-то мне не доводилось видеть такие одежды и такую пищу, как ни рад я, сударь, служить вам.
Адамс собрался дать на это суровую отповедь, когда Джозеф и Фанни вернулись и стали так настойчиво торопить его в дорогу, что он не мог им отказать; итак, схватив свою клюку и попрощавшись с хозяином (причем теперь они не были так довольны друг другом, как поначалу, когда только сели вместе за стол), он вышел вместе с Джозефом и Фанни, выражавшими сильное нетерпение, и они все втроем пустились снова в путь
Конец второй книгиКнига третья
Глава I
Вступительное слово в прославление биографии
Невзирая на предпочтение, какое суд толпы, быть может, отдаст романистам, выпускающим свои книги под такими заглавиями, как история Англии, история Франции, Испании и т. д., – не подлежит сомнению, что правду можно найти только у тех авторов, которые прославляют жизнь великих людей и обычно именуются биографами, в то время как первых следовало бы называть топографами или хорографами, – термины, которые могли бы превосходно отметить различие между ними, ибо своею задачей эти авторы ставят главным образом описание стран и городов, с чем при посредстве географических карт они справляются довольно хорошо, так что в этом на них можно положиться. Что же касается человеческих поступков и характеров, то здесь их писания не столь достоверны, чему не требуется лучшего доказательства, чем вечные противоречия, возникающие между двумя топографами, когда они берутся за историю одной и той же страны: например, между лордом Кларендоном и мистером Уитлоком, между мистером Ичардом и Рапеном [148] и между многими другими, у которых факты выставляются в совершенно различном освещении, так что каждый читатель верит, чему хочет, а самые рассудительные и недоверчивые читатели справедливо полагают такое писание в целом не чем иным, как романом, в котором писатель дал волю счастливому и плодотворному вымыслу. Но, если они сильно расходятся в передаче фактов, приписывая победу одни одной стороне, другие же другой или одного и того же человека рисуя одни негодяем, другие великим и честным, – то все они, однако же, согласны меж собой в указаниях места, где происходили предполагаемые события и проживало лицо, являющееся одновременно негодяем и честным человеком. Мы же, биографы, являем пример обратного. На истинность излагаемых нами событий можно вполне положиться, хотя мы часто указываем неверно, в каком веке и в какой стране они происходили. Так, быть может, и достойно изысканий критики, в Испании ли жил пастух Хрисостом, который, как нам сообщает Сервантес, умер от любви к прекрасной Марселе, пренебрегавшей им [149], – но станет ли кто сомневаться, что подобный глупый малый действительно существовал? Есть ли на свете такой скептик, который не поверил бы в безумие Карденьо, вероломство Фернандо, назойливое любопытство Ансельмо, слабость Камиллы, шаткую дружбу Лотарио, – хотя, быть может, касательно времени и места, где жили все эти люди, наш добрый историк прискорбно неточен. Но самый известный пример такого рода мы находим в истинной истории о Жиль Блазе [150], где неподражаемый биограф допустил пресловутую ошибку относительно родины доктора Санградо, который обращался со своими пациентами, как виноторговец с винными бочонками, выпуская из них кровь и доливая водой. Разве не известно каждому, кто хоть немного знаком с историей медицины, что не в Испании проживал этот доктор? Равным образом неверно называет тот же автор родину своего архиепископа, как и родину тех важных особ, чей возвышенный ум не находил вкуса ни в чем, кроме трагедии, – и многие другие страны. Те же ошибки можно заметить и у Скаррона, и в «Тысяче и одной ночи», и в историях Марианны и Удачливого крестьянина и, может быть, еще у ряда писателей этого разряда, которых я не читал или сейчас не припомню, ибо я никоим образом не распространяю эти замечания на тех авторов современных повестей и «Атлантид», которые, не прибегая к помощи природы или истории, повествуют о личностях, каких никогда не было и не будет, и о делах, какие никогда не вершились и не могут вершиться; писателей, чьи герои суть их собственные творения, и чей мозг – тот хаос, откуда они черпают весь свой материал. Не то чтобы эти писатели не заслуживали почета, напротив – им, быть может, подобает самый высокий почет: что может быть благороднее, чем являть собою пример удивительной широты человеческого гения! К ним можно применить сказанное Бальзаком об Аристотеле: что они представляют собою вторую природу [151] (потому что они не имеют ничего общего с первой, на которую авторы более низкого разряда, не умея стоять на собственных ногах, вынуждены опираться, как на костыли). Те же, о ком я сейчас говорю, обладают, по-видимому, такими ходулями, которые, как сказал в своих письмах блистательный Вольтер, «уносят наш гений далеко, но неравномерным шагом» [152]. Воистину, далеко за пределы читательского зрения,