На мохнатой спине - Вячеслав Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну житья не дают бабы! Только отдохнуть культурно собрались – и нате. Бриться теперь…
Все разбрелись по делам. Только у меня не было дел, не оказалось на сей раз. Лениво колыхался тюль. В листве за окном самозабвенно и счастливо кишели, вопя наперебой, воробьи.
Сейчас она приедет. Будет в нашем доме, в этих привычных стенах. Такая непривычная.
Мы будем разговаривать про то, как мой сын её любит.
И как он сбежал бить японцев, не сказав ей ни слова.
Она будет ходить туда-сюда, словно своя.
Она сядет на стул, на котором сидим изо дня в день я, или Маша, или папа Гжегош. А потом снова сядет кто-то из нас. А он ещё будет помнить её лёгкую округлую плоть, маняще близкую к той нежной потайной сердцевине, что предназначена давать радость мужчинам и жизнь детям. В сущности, и тем и другим – жизнь, потому что жизнь без радости вряд ли можно назвать настоящей жизнью.
Если на этот стул после неё сяду я, мы почти соприкоснёмся.
Дверь, за которой переодевалась Маша, рывком распахнулась, и жена вылетела в широком цветастом сарафане, который очень ей шёл и, не побоюсь этого бабьего слова, молодил её, обнажая красивые плечи и скрадывая выдающую возраст излишнюю полноту ног. Размашисто, решительно она поспешила мимо меня в сторону кухни. Бросила на бегу:
– Хоть бы чайник поставил.
– У меня же хозяйка есть, – ответил я.
– Рабовладелец…
Новый трезвон взвыл как раз, когда Маша проносилась мимо.
– Передумала, что ли… – вопросительно пробормотала она, хватая трубку. – Ну, слушаю?
Пауза.
Потом растерянно:
– Да, здесь…
С трубкой в руке она показалась в дверном проёме.
– Тебя, – озадаченно сказала она вполголоса. – По-моему, Вячеслав Михайлович…
Я поднялся.
Да, это был Слава.
– Ты мне нужен немедленно в наркомате, – сказал он. – Я уже машину за тобой послал. Прости, но сразу две срочные вводные, и надо обсудить.
Свет за окном сразу померк, и захотелось передушить всех весёлых воробьёв. Какое право у них веселиться, когда у меня – такое?
Я перевёл дух и сказал:
– Еду.
Положил трубку. Верная Маша стояла рядом в ожидании.
– Ну что? – встревоженно спросила она.
Я развёл руками.
– Ты будешь смеяться, – сказал я, – но Молотов велел немедленно приехать.
Маша ошеломлённо помолчала, потом покачала головой.
– Выходной же, – растерянно сказала она.
– Выходной, – согласился я.
– Вот если бы не я взяла трубку, – сказала она, – то решила бы, что ты это сам придумал, чтобы сбежать.
– Не понял даже, о чём ты, – сказал я. – Зачем мне сбегать?
– А то ты не знаешь.
– Понятия не имею.
– Не надоело притворяться?
– Маша…
– Ладно, хватит. Но что я ей скажу?
– А знаешь, может, так даже лучше. А, Маш? Побеседуете по-бабьи, по-родственному…
– Только бы дед чего-нибудь не ляпнул, – озабоченно ответила она.
– А ты не пускай его, – предложил я. – Какого рожна ему между девушками соваться? Вдвоём посудачите, привыкай.
– Думаешь, у Серёжки с ней всё ж таки сладится?
– Надежда умирает последней, – сказал я и улыбнулся.
Она испытующе посмотрела на меня и чмокнула в щёку.
Сумасшедший день.
Смены декораций следовали одна за другой, точно в нелепом и, что греха таить, жестоком водевиле. Душе за ними было не угнаться. Письмо сына, потом сразу звонок Нади, и вот уже жаркая Москва, обезлюдевшая в этот погожий воскресный день, улетает назад за открытым окошком ЗИСа. Врывавшийся в кабину ветер трепал мои поредевшие, поседевшие волосы, ставил их торчком и дыбом, а я пытался причесать хотя бы мысли. Те знай только прыгали в разные стороны, точно перепуганные лягушки.
Чего хотела Надя?
Что там учинит с нею Маша?
Что стряслось со страной? С чего такая срочность у Славы?
Когда у Серёжки первый боевой вылет?
И всё же – что стряслось со страной?
Что там они наговорят друг другу на кухне, пока рядом никого нет? Кому перемоют кости? Что Маша ей про меня может брякнуть?
А что может брякнуть Маше про меня Надя?
Почему Слава не позвал своего зама? Ведь умница, учёный, дипломат опытнейший… Почему меня?
Впрочем, ответ на последний вопрос оказался самым простым и был получен раньше всех иных ответов.
В кабинете окно тоже было настежь, и, когда я открыл дверь, бумаги на широченном, будто для пинг-понга, письменном столе заволновались и заёрзали от сквозняка. Слава – коренастый, плотный, надёжный – стоял, расставив ноги, сложив руки за спиной, и глядел то ли на расколотую на солнцепёк и сумерки теснину московского центра, то ли в жаркое блеклое небо над нею. На двойное глухое «пх» открывшейся и закрывшейся дерматиновой двери он обернулся и поспешил мне навстречу; мы встретились посреди кабинета и пожали друг другу руки.
– Присаживайся. – Он показал на одно из чёрных кожаных кресел близ окна. – Прости, что побеспокоил в выходной. Потёмкин в отъезде, – пояснил он, – а поговорить надо. Впрочем, будь он тут, я бы всё равно ещё и тебя выкликнул. У тебя иногда бывают… – Он неопределённо пошевелил пальцами сбоку головы. – Нетривиальные такие… В общем, две головы хорошо, а три лучше.
– Как у Змея Горыныча, – выжидательно пошутил я.
– Ну, приблизительно… – согласился он и, не возвращаясь к столу, сел в другое кресло напротив меня.
Явно давал понять, что разговор не официальный. Чисто товарищеское обсуждение без стенограмм и протоколов.
У окошка было хорошо. Прозрачные пузыри воздуха мягко лопались в пустом проёме, окатывая нас наружным тёплым духом и клейким девичьим запахом молодых тополей. А издалека, от репродуктора на углу Лубянки, едва слышно и потому невыразимо уютно доносилось радостное: «Потому что у нас каждый молод сейчас в нашей юной прекрасной стране!»
– Понимаешь, – начал Слава, – опять как всегда. Не было ни гроша, да вдруг алтын. Даже два. И не исключено, что оба фальшивые.
– Буриданов осёл давно сдох, но на смену ему пришёл Буриданов Кремль, – сказал я.
Сказал и опять вспомнил: «И таскает осёл мой усталый…»
Слава всплеснул руками.
– Типун тебе!
Оказалось, практически одновременно поступили две важные информации.
Немцы то ли разочаровались, то ли решили продемонстрировать, будто разочаровались, и пошли если не на попятный, то на паузу, предоставляя инициативу нам. Поверенному дали понять, что немецкое руководство проявило максимум доброй воли и не встретило никакой положительной реакции с советской стороны. Теперь оно не может, не теряя лица, безответно идти дальше в демонстрации своих благих намерений. Ему нужна встречная одобрительная реакция, встречные конкретные предложения. Хотя, по сути-то говоря, ничего такого уж положительного и конкретного сами они так и не предложили. Но факт: они вынуждали нас на ответ.
Занимать выжидательно-нейтральную позицию становилось всё труднее. Можно было досидеться до того, что Рейх договорится с англичанами. Англичане нацистов обхаживали будьте-нате, и для нас давно не было секретом, что английские политические предложения для немцев зачастую звучат куда соблазнительнее, чем любые посулы, какие могли бы сделать мы. Единственно, чего не могли предложить англичане, – стратегического сырья. Во всяком случае, в тех масштабах, в каких мы обеспечили бы играючи. Но и это бы, наверное, фюрера не обескуражило, однако гордые британцы допустили серьёзный просчёт – предложили ему роль, которую он, вне всяких сомнений, счёл унизительной до издевательства. Если не произносишь каждые пять минут, как гитлеровцы, слово «недочеловек», это ещё не значит, что всех считаешь вполне человеками. Только англосаксы, давно привыкшие полагать окружающих людьми второго сорта, могли предложить вождю германского народа договор, по одному из пунктов которого Гитлер лишался бы легитимной возможности вести военные действия в Европе, не испросив на них согласия Британии. Когда разведка положила текст этого проекта нам на стол, я понял: у британцев просто крыша поехала. Их так душило желание поскорей сделать Гитлера своим полицейским для усмирения непокорных на континенте – прежде всего нас, разумеется, – что оксфордские и кембриджские мозги вынесло напрочь. Но штука в том, что фюрер-то мог и согласиться для виду, и жди потом, когда он британцев кинет; а до того момента мы имели бы против себя единый фронт из демократов и нацистов.
С другой стороны, от англо-французов наконец-то поступило некое подобие согласия заключить некую антивоенную конвенцию, чего мы добивались уже несколько месяцев. Но опять-таки одни слова. Бумажка была новой, и пункты переставлены по-новому, и даже некоторые слова изменены – но, стоило вчитаться, из-под слов выглядывало всё то же неизбывное стремление втюхать текст, который нас бы обязывал ко всему, а их – ни к чему. Те же яйца, только сбоку. Осточертело уже. И тем не менее, стиснув зубы, этот их чисто формальный жест следовало одобрить как невесть какой неслыханный прогресс; следовало радоваться, долго хлопать в ладоши, и расшаркиваться с благодарностями, и заверять о готовности идти навстречу.