Возмездие - Николай Кузьмин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человек неуёмной энергии, Мейерхольд во всём брал пример со своего кумира Троцкого. Он стал носить командирские галифе, сапоги и фуражку, на поясе таскал огромный маузер. При разговорах с актёрами всегда клал этот «режиссёрский инструмент» на стол и не столько разговаривал, сколько отдавал отрывистые команды. Оказавшись педерастом, он не церемонился с подчинёнными, и горько приходилось тому, кто не спешил отозваться на его любовный зов.
Обладая колоссальными связями на самом «верху», Мейерхольд вознамерился выстроить свой собственный театр — нечто грандиозное и величественное. Место для стройки было выбрано в центре Москвы. По замыслу творца, новый храм должна венчать гигантская статуя его самого (копия замысла Дома Советов с монументом Ленина, уходящим под облака). Строительство театра удалось начать, работа закипела. Помешал внезапный арест Мейерхольда. Недостроенное здание удалось переделать и сейчас там концертный зал им. Чайковского.
Новизну своих творческих приёмов Мейерхольд называл малопонятным словом «биомеханика». Он требовал на сцене главного: новизны. Всё должно быть необыкновенным, небывалым — совсем не так, как прежде. Если в старых спектаклях актёры ходили по сцене на ногах, то у Мейерхольда они всё чаще передвигались на руках и при этом задушенными голосами произносили монологи. Сценические «находки» режиссёра-новатора и в самом деле потрясали зрителей. Гамлет, например, шлялся по сцене вполпьяна, как подгулявший купчик, с короной набекрень, а Офелия вдруг выбегала из-за кулис, держа в руках отчаянно визжавшего поросёнка. (Вспомните такого же трюкача Ю. Любимова в театре на Таганке. Вечно пьяный В. Высоцкий произносит знаменитый монолог Гамлета… стоя на голове!). Осуществив постановку «Леса» по Островскому, режиссёр-самодур велел наклеить всем актёрам длинные бороды зелёного цвета.
Булгаков считал, что хулиганские выверты на сцене калечат саму душу русского театра. От трюкачества этого театрального самодура у него начиналась зубная боль. Глаза бы не глядели! Он отчётливо видел, что Мейерхольд своими бесконечными «новациями» отчаянно прячет внутреннюю пустоту и бесталанность. Театральный диктатор был самым обыкновенным шкурником. Михаил Афанасьевич записал в дневнике: «Потеря театра его совершенно не волнует (а Станиславского потрясла бы и, возможно, убила, потому что это действительно создатель своего театра), а его волнует мысль, чтобы у него не отобрали партбилет».
Отобрали. Всё отобрали, в конце концов. И привлекли, как и положено, к суровой ответственности за все совершенные преступления…
Узнав, что ненавидимый им Булгаков нашёл приют под крышей МХАТа, Мейерхольд потребовал от Луначарского закрыть этот театр (а заодно закрыть ещё и Малый).
* * *Не следует забывать, что Станиславский и Немирович-Данченко, стоявшие во главе МХАТа, являлись «лишенцами», т. е. лишёнными права голосовать, как представители буржуазного класса. Им нельзя было ни избирать, ни быть избранными. По сравнению с Мейерхольдом они считались гражданами второго сорта. Того же поля ягодой были многие актёры прославленного театра, а также драматурги. Гражданская ущербность Булгакова, например, объяснялась тем, что его родитель многие годы преподавал в Киевской духовной академии. Михаил Афанасьевич классово считался совершенно чуждым, в лучшем случае попутчиком — отсюда и расстрельная ярость критической стаи, отсюда и постоянные упреки тем, на Лубянке, по поводу их поразительного бездействия.
Лубянка, однако, вовсе не бездействовала. В её подвалах продолжался процесс геноцида русского народа. Расстрелы неугодных стали настолько расхожим делом, что посмотреть на них допускались наиболее доверенные из своих, — например, Осип Брик. Его рассказы об увиденном в преисподней вызывали у слушателей обмирание. Плюгавенький Ося упивался такой реакцией и чувствовал, как с каждым рассказом возрастает его литературный и гражданский авторитет.
Лубянская тень в те годы чрезвычайно густо падала на советскую культуру.
К чему сомненья и тревоги?К чему унынье и тоска?Когда горит спокойно, строгоКровавый вензель: ВЧК!
* * *Итак, роман «Белая гвардия», оборванный печатанием на середине и погубивший журнал «Россия», нашёл свою настоящую жизнь на сцене МХАТа.
Запах кулис на самом деле обладал неотразимой силой. Михаил Афанасьевич постоянно присутствовал на репетициях, вникал в хлопоты художников и бутафоров. Ему хотелось, чтобы зритель проникся болезненной тоской о сгинувшем счастье: тихий уют старинной русской семьи, кремовые шторы, розовый свет от абажура лампы и «мама — светлая королева», хранительница этого святого очага. Всё рухнуло в одночасье и сменилось мерзостью разрухи и террора. Громадная православная странища попала под владычество всевозможных Кальсонеров.
Но отдавал ли он себе отчёт, как взбесятся эти самые Кальсонеры, когда увидят на сцене не только кремовые шторы, но и самих героев — белогвардейских офицеров? Нет, видимо, в полной мере он этого не представлял, — не мог представить.
И Кальсонеры больно и увесисто напомнили дерзкому автору о своих возможностях.
Какая-то нечистая сила затащила Булгакова в салон некой мадам Кирьяковой. Скорей всего это сделал его «заклятый друг» Ю. Слёзкин (в «Записках покойника» — Ликоспастов). Поскольку Булгаков теперь вращался в театральных кругах, от него потребовали закулисных новостей. Тогда МХАТ вернулся из гастрольной поездки в Америку, и о приключениях за океаном ходило множество актёрских «баек». Одна из них связана с популярнейшим В. И. Качаловым. Американские евреи каким-то образом разузнали настоящую фамилию этого актёра — Шверубович — и пришли в восторг: «Так он же наш!» В честь его был организован весьма представительный банкет. Какою же было разочарование устроителей, когда Качалов в сильном подпитии проговорился, что его дед-белорус был протоиереем. Зря тратились, чёрт подери! Однако американское «недоразумение» получило вдруг домашние последствия. В Москве его внезапно заметили в спектакле «Три сестры» в его коронной роли полковника Вершинина. Роль эту отдали Болдуману. Напрасно Станиславский протестовал и возмущался, доказывая, что «театр — вещество хрупкое» и не выносит грубого ломания через колено. «Мейерхольдовщина» зажала ему рот, связала руки. «Лишенец» Станиславский не имел полной власти в своём театре. И замечательный спектакль «треснул и посыпался» на первых же порах: роль русского артиллерийского офицера оказалась Боддуману не по силам.
В этот салонный вечер Михаил Афанасьевич в разговоре обронил, что его повесть «Собачье сердце», кажется, имеет шанс быть наконец-то напечатанной: редакция журнала послала рукопись в Боржоми, отдыхавшему там Льву Каменеву. Сановник вроде бы пообещал прочесть на досуге и высказать своё высокое партийное и государственное мнение.
Как водится, подробный отчёт о вечере поступил «куда следует». Из всего, что происходило и говорилось у мадам Кирьяковой, «литературоведов» заинтересовала как раз ненапечатанная повесть Булгакова. 7 мая 1926 года на квартиру писателя был совершён ночной налёт и произведён тщательный обыск. Ищейки нашли и арестовали два экземпляра рукописи «Собачьего сердца». Уезжая, они увезли с собою и самого автора. Ордера на арест у них не имелось. Михаил Афанасьевич после нескольких часов в лубянских кабинетах и коридорах был отпущен домой. Однако рукопись осталась на Лубянке, под арестом. Освободить её удалось много времени спустя с помощью Горького и Е. П. Пешковой, имевшей сильные знакомства на Лубянке. О том, чтобы напечатать повесть, не могло быть и речи. Каменев из Боржоми прислал решительный запрет. Его повесть возмутила… «Собачье сердце» увидело свет только 60 лет спустя, в 1987 году…
Несколько месяцев после обыска и фактического ареста Михаил Афанасьевич провёл в тревоге о судьбе спектакля. У руководителей МХАТа тоже имелись покровители. Всякими правдами и неправдами им удалось отстоять пьесу.
Подготовка премьеры напоминала ожидание генерального сражения.
Мобилизованы все силы. Распределены роли. Критические эскадроны обнажили свои смертоносные клинки-перья. Перед сомкнутыми рядами гарцуют главные «воеводы» этой рати: Бухарин, Радек, Луначарский, Мейерхольд.
Премьера игралась 5 октября 1926 года.
Примечательно, что в день премьеры Булгакова снова утащили на Лубянку. (Известно об этом стало совсем недавно). О чём там с ним беседовали, что выспрашивали, чем грозили — пока неизвестно. Но писатель был отпущен и прямо оттуда, повесив голову, направился в Камергерский, успев тютелька в тютельку к началу спектакля. Очевидцы вспоминали, что он сидел бледный, осунувшийся, с потухшими глазами. Казалось, он совсем не замечал грозовой атмосферы в зрительном зале. Его мучили свои тяжёлые раздумья. Надо полагать, он понимал, что столь пристальный интерес «искусствоведов» добром не кончится.