Петля (Инспектор Лосев - 2) - Аркадий Адамов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, конечно. Просто есть другие пути. Об этом тоже не устает твердить нам Кузьмич. И не только твердить, но и на практике демонстрировать.
Вор, бандит, хулиган или насильник всегда где-то внутри, а часто и на поверхности эгоист и трус, жалкий трус. И вечный страх сидит у него где-то внутри, временами подавляемый вспышками других чувств. Ибо хотя и подсознательно, но он все же чувствует, что, решившись на преступление, он замахивается не на одного человека, свою жертву, которого он, может быть, и не боится, а на нечто неизмеримо большее - на государство, на общество, где он живет, на все законы его, замахивается на силу, которая в любой момент может обрушиться на него. Отсюда и вечный страх.
Но, кроме того, преступник, как правило, человек ограниченный, примитивный, у которого инстинкт, низменный инстинкт, всегда выше, активнее совести, чести, достоинства и других нравственных категорий. Но где-то, иной раз в самой зачаточной форме, эти категории даже у такого человека все же заложены, чуть-чуть да проклевываются в каком-то, порой лишь в одном, самом болезненном и потаенном закоулке души.
Так вот, первый путь, на который нам Кузьмич всегда указывает, - это найти, нащупать впотьмах эту болевую точку в душе. Именно в случае такой удачи возникают поразительные перемены в человеке. И мы тогда говорим: переродился.
Но это самый тонкий и трудный путь, хотя и самый лучший и полезный, как для человека, преступившего закон, так и для общества в целом.
Есть пути проще. Можно, например, использовать выявленные в преступнике черты характера, чтобы создать у него некоторые новые для него представления об окружающей жизни, чтобы заманить его в логические ловушки и тупики. Пользуясь его же рассуждениями, наконец, можно убедить его, тоже вполне логически, в бесполезности, а то и вредности для него самого, для него лично, занятой им позиции.
К этому обычно можно присоединить и простое объяснение, растолкование элементарных, и не только элементарных, норм уголовного и уголовно-процессуального кодексов и наших законов, о которых эти люди, как правило, ничего не знают или знают неверно, недостаточно, а то и в сознательно кем-то искаженном виде. Между тем многие из этих норм, доходчиво и четко объясненные, сами толкают, поощряют человека, совершившего преступление, к ясно и твердо осознанному поступку - признанию своей вины как наилучшему выходу.
Эти последние пути требуют, по мнению Кузьмича, меньше труда и таланта, но они вполне нравственны, законны и безусловно достойны.
Обсуждая сейчас случай с Федькой Слоном, мы исследуем все пути, пробуем на прочность и "примеряем" к нему, к его характеру, к его интеллекту все доводы и известные нам факты, пытаемся даже заглянуть в Федькину душу и нащупать там хоть одну болевую точку.
- Эге, - говорит Кузьмич, взглянув на часы, - поздно то как. Гляди-ко, и день прошел.
- Но я все-таки допрошу его сейчас, а? - говорю я. - Пока он еще взбудоражен, ошарашен арестом, пока не знает, что подумать. Нельзя такой момент упускать.
- Хм... Может, дать ему ночку помучиться в неизвестности. Завтра ему еще тяжелей будет. Да и Виктор Анатольевич подключится.
Но если Кузьмич отлично знает каждого из нас, то и мы научились неплохо разбираться в нем самом. И сейчас я вижу, что дело вовсе не в пользе этой "ночки", а в том, что Кузьмич сомневается во мне: смогу ли я как надо провести этот трудный допрос? Но я уже охвачен азартом и веду спор на выбранном самим Кузьмичом плацдарме.
- Он ночку не помучается, он успокоится, - не сдаюсь я. - Он линию поведения выберет и замкнется. Нельзя откладывать допрос. Завтра с Федькой труднее будет. Вы же это и сами прекрасно понимаете. Разрешите, Федор Кузьмич. Я готов к допросу. Я его не провалю. Вот увидите.
И сам холодею от добровольно взваливаемой на себя ответственности.
Кузьмич снова смотрит на часы, словно советуясь с ними, и, вздохнув, машет рукой:
- Ладно. Давай.
И берется за телефон.
А я иду к себе. Я сгораю от нетерпения. Одновременно, конечно, и всяческие опасения осаждают меня. Ведь может же так случиться, что я не справлюсь, что не удастся план, который сложился у меня в голове. Нет, я не помышляю, конечно, о высших достижениях, не мечтаю о том, что Федька за два часа вдруг переродится или в нем хотя бы на минуту заговорит совесть. Но кое на что я все-таки рассчитываю в этот вечер.
Раздается негромкий стук в дверь. Я откликаюсь, и милиционер вводит Федьку. Это здоровенный, неуклюжий парняга в грязном, местами порванном ватнике, сапогах и мятой кепке. Круглое лицо его высечено грубо и коряво, расплющенный нос, толстые, чуть не до ушей губы, одутловатые, заросшие золотистой щетиной щеки, кожа в угрях и мелких ссадинах. Громадные ручищи, как старые лопаты в засохшей глине, кривые и грязные до черноты. Где он только не валялся эти дни, где только не ночевал!
Я указываю Федьке на стул, и тот жалобно скрипит под тяжестью этого слоновьего тела.
- Кепочку снимите, - вежливо говорю я.
И Федька, сопя, молча сгребает кепку с жирных, свалявшихся волос.
- Мухин Федор? - спрашиваю я.
- Он самый, - хрипит Федька простуженно. - Чего хватаете-то?
- А чего вы бежите? Вас же только спросить хотели.
- Ха! "Спросить"! А машина тогда зачем, а? А руки зачем за спину? Нашли чурку, да?
Он поводит могучими плечами и морщится от боли.
- Машина была не для вас. А вот узнать у вас кое-что нам действительно надо.
Я чувствую, как миролюбивый мой тон и несколько неожиданный поворот разговора, в котором я не собираюсь, кажется, его в чем-то уличать и разоблачать, а лишь хочу всего-навсего что-то узнать, несколько озадачивает и настораживает Федьку.
- Чего узнать-то надо? - грубовато, но беззлобно спрашивает он.
- Да вот хотел об этом узнать у Ивана, дружка вашего, - отвечаю я, так он неточно все помнит. Говорит, у Федьки спросите, может, он запомнил.
- Иван скажет... - сердито ворчит Федька на всякий случай, хотя, о чем пойдет речь, понять он никак не может.
Да и трудновато в самом деле это сообразить. Ведь у него в голове гвоздем сидит только одно: убийство. Да еще работника милиции. Эта мысль все другое от него отгораживает, все другое ему уже сущей ерундой кажется. Это убийство наполняет его душу и страхом и паникой. А если на совести у него два убийства? Если это он с дружком ограбили и столкнули Веру в котлован, на кирпичи, на бетон? Впрочем, второе убийство сомнительно. Так и Кузьмич полагает, и Виктор Анатольевич тоже. Не стал бы в этом случае Зинченко так спокойно вспоминать тот вечер, бутылку водки, которую они с Федькой распили, и стройплощадку на пустынной улице, а тем более единственного свидетеля паренька-рабочего возле вагончика у ворот стройки. Да, не стал бы все это вспоминать Зинченко, если бы участвовал в убийстве Веры. Мой расчет и мой план сейчас именно на этом и строятся, в том числе на этом, так будет точнее.
- Иван сказал, - говорю я, - что помнил, то и сказал. Теперь ваш черед вспоминать.
Моя подчеркнутая вежливость, необычное обращение к нему на "вы" стесняют Федьку, жмут, как непривычные парадные ботинки, и тоже лишают возможности ориентироваться.
- Чего еще такое вспоминать? - насупившись, спрашивает сбитый с толку Федька и неуклюже ерзает на стуле.
- А вот чего, - свободно, даже как будто беззаботно говорю я, словно о сущем пустяке. - В прошлый понедельник, не в этот, не вчера, а в прошлый, вы с Иваном разгрузили машину Слепкова у одного продмага и получили за это дело бутылку. Часов в десять это было. Последняя в тот день ездка. Ну, и пошли вы эту бутылку распивать. Помните это дело?
- Ну?.. - недоверчиво спрашивает Федька. - И что дальше мне скажешь?
- Так было это или нет?
- А я почем знаю?
- Вот тебе раз! Вы же разгружали и вы же не знаете?
- Ну, разгружать я, допустим, разгружал, чего тут такого? - неохотно соглашается Федька, уразумев все-таки, что отказываться от этого факта глупо. И еще глупее из-за такого пустяка ссориться со мной.
- Именно что разгружал, - киваю я. - И дальше, значит, тоже все так было, как Иван рассказал, да? И не один Иван, кстати.
Я чувствую, что мысли Федьки далеки сейчас от всех этих событий, как от луны, что он делает усилие над собой, чтобы вспомнить их. И вопросы мои кажутся ему назойливыми и совершенно несущественными, как мухи, и отмахивается он от них, как от надоедливых мух, нетерпеливо, раздраженно, но и без особой злости. А это кое о чем говорит, кое о чем весьма существенном. Если я, конечно, не ошибаюсь. Ибо Федька конечно же взволнован, обеспокоен до крайности и сейчас теряется в догадках и решительно не знает, как себя вести. Стоит посмотреть, как он все время ерзает на стуле, как беспокойно теребит в руках кепку, словно прощупывая ее всю.
- А чего дальше-то? - тупо смотрит на меня Федька. - Чего он вам там... нес?
- Например, куда вы потом поехали, когда распили бутылку, вы это помните?