Полное собрание сочинений в 90 томах. Том 37 - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отказался я и отказываюсь потому, что считаю военную службу грехом (он запинается)... противным учению Христа.
Председатель удовлетворен и этим и одобрительно кивает головой. Всё в порядке.
— Не имеешь ли ты еще чего заявить?
Молодой человек с дрожащей нижней челюстью говорит о том, что в евангелии сказано, запрещено не только убийство, но недоброе чувство к брату.
Председатель одобряет и это. Немец недовольно хмурится, молодой офицер, подняв голову и брови, внимательно слушает, как что-то новое и интересное.
Обвиняемый, всё более и более волнуясь, говорит о том, что клятва прямо запрещена, что он считал бы себя виновным, если бы не отказался, что он и теперь готов....
Председатель останавливает его, так как находит, что подсудимый говорит уже не подходящее к делу и потому ненужное.
После этого вызываются свидетели: командир полка и фельдфебель. Командир полка, обычный партнер председателя в винт и великий охотник и мастер игры, и фельдфебель, ловкий, красивый, услужливый поляк шляхтич, большой охотник до чтения романов. Входит и священник, пожилой человек, только что проводивший свою дочь с зятем и внуками, приезжавших к нему в гости, и расстроенный столкновением с матушкой из-за того, что он отдал дочери ковер, который матушка не желала отдавать.
— Потрудитесь, батюшка, привести к присяге свидетелей и сделать напоминание о грехе перед богом за неправильное показание, — обращается председатель к священнику.
Батюшка надевает епитрахиль, берет крест и евангелие и говорит привычные слова увещания. Потом приводит к присяге полковника. Полковник, быстрым движением подняв два чистых пальца, которые так хорошо знает председатель, следя за ними во время карточной игры, проговаривает за священником слова присяги и чмокая целует, как будто с удовольствием, крест и евангелие. Вслед за полковником входит и католический священник и так же скоро приводит к присяге красавца фельдфебеля.
Судьи спокойно и серьезно дожидаются. Молодой офицер вышел и затянулся и вернулся во-время к показанию свидетелей.
Свидетели показывают то самое, что говорил отказавшийся. Председатель выражает одобрение. Потом встает сидевший отдельно офицер, — это обвинитель. Он подходит к конторке, перекладывает с места на место лежащие на ней бумаги и начинает говорить, громко, связно излагая всё то, что̀ сделал этот молодой человек, что̀ все судьи знают и что̀ сам молодой человек только что высказывал, не только не утаивая того, за что его обвиняли, но, напротив, усиливая повод обвинения. Обвинитель говорит о том, что подсудимый, как сам говорит, не принадлежит ни к какой секте, что родители его православные и что поэтому отказ его от военной службы имеет основанием своим только упорство. И что упорство это, как его, так и подобных ему заблуждающихся и непокорствующих людей, привело правительство к определению против таких людей строгих мер наказаний, таких, которые, по его мнению, и приложимы в настоящем случае. После этого что-то совсем не нужное говорит защитник. Потом все выходят, потом опять вводят подсудимого, и входит суд. Судьи присаживаются и тотчас же встают, и председатель, не глядя на подсудимого, ровным, спокойным голосом объявляет решение суда: подсудимый, тот человек, который три года страдал из-за того, чтобы не признавать себя солдатом, во-первых, лишается военного звания и каких-то прав состояния и преимуществ и присуждается к арестантским ротам на 4 года.
После этого конвойные отводят молодого человека, и все участвовавшие идут к своим обычным занятиям и увеселениям, как будто ничего не случилось особенного.
Только молодой человек, охотник до куренья, испытывает какое-то странное, тревожащее его чувство, которое он не может отогнать при неотвязчиво вспоминающихся ему благородных, сильных, неотразимых словах подсудимого, выраженных с таким волнением. На совещании судей молодой офицер этот хотел было не согласиться с решением старших, но замялся, проглотил слюну и согласился.
На вечере у полкового командира, где в промежутках между роберами собрались все у чайного стола, разговор зашел об отказавшемся солдате. Полковой командир определенно выразил свое мнение о том, что причина всего — необразованность: нахватаются всяких понятий, а не знают, что к чему, и выходят такие несообразности.
— Нет, я, дядя, не согласна с вами, — вступилась в разговор курсистка социал-демократка, племянница полкового командира. — Достойна уважения энергия, стойкость этого человека. Жалеть можно только о том, что сила его ложно направлена, — прибавила она, думая о том, как полезны были бы такие стойкие люди, если бы они стояли только не за отжившие религиозные фантазии, а за научные социалистические истины.
— Ну, да ты известная революционерка, — улыбаясь, сказал дядя.
— А мне кажется, — беспрестанно затягиваясь, заговорил молодой офицер, — что с точки зрения христианства ничего нельзя возражать ему.
— Уж не знаю с какой точки, — строго сказал старший генерал, — знаю только то, что солдату надо быть солдатом, а не проповедником.
— По-моему же, главное дело в том, — сказал, улыбаясь глазами, председатель суда, — что если мы хотим доиграть все шесть роберов, то надо не терять золотого времени.
— Кто не допил чай, я подам к карточному столу, — сказал гостеприимный хозяин, и один из игроков ловким, привычным движением веером раскинул карты. И игроки разместились.
В сенях тюрьмы, где конвойные с отказавшимся от службы арестантом дожидались распоряжения начальства, шел такой разговор:
— Як же батька не знае, — говорил один из конвойных, — хиба не було у книгах, як бы им.
— Стало быть, не понимают, — отвечал отказавшийся. — Если бы понимали, они бы то же самое говорили. Христос не убивать велел, а любить.
— Так-то так. Чудно и, главное, дело трудное.
— Ничего не трудно, я вот просидел и еще просижу, и на душе мне так хорошо, что дай бог всякому.
Подошел унтер-офицер нестроевой роты, уже не молодой человек. — Что, Семеныч, — обратился он с уважением к арестанту. — Приговорили?
— Приговорили.
Унтер-офицер мотнул головой. — Так-то так, да терпеть трудно.
— Стало быть, так надо, — отвечал, улыбаясь, арестант, видимо тронутый сочувствием.
— Так-то так. Господь терпел и нам велел, да трудно.
На эти слова быстрым молодецким шагом вошел в сени красавец поляк фельдфебель.
— Нечего разговоры разговаривать, марш в новую тюрьму. — Фельдфебель был особенно строг, потому что ему было дано приказание следить за тем, чтобы арестованный не общался с солдатами, так как вследствие этих общений за те два года, которые он просидел здесь, четыре человека были совращены им в такие же отказы от службы и судились уже и сидят теперь в различных тюрьмах.
X
Христианское откровение было учением о равенстве людей, о том, что бог есть отец, а люди — братья. Оно ударяло в самый корень той чудовищной тирании, которая душила цивилизованный мир, оно разбивало цепи рабов и уничтожало ту великую неправду, которая давала возможность кучке людей роскошествовать на счет труда массы и держала рабочих людей что называется в черном теле. Вот почему преследовалось первое христианство и вот почему, когда стало ясно, что его нельзя уничтожить, привилегированные классы приняли его и извратили. Оно перестало в своем торжестве быть истинным христианством первых веков и сделалось, до весьма значительной степени, служителем привилегированных классов.
Генри Джордж.Церковное извращение христианства отдалило от нас осуществление царства божия, но истина христианства, как огонь в сухом дереве, прожгла свою оболочку и выбилась наружу. Значение христианства видно всем, и влияние его уже сильнее того обмана, который скрывает его.
Я вижу новую религию, основанную на доверии к человеку; призывающую к тем нетронутым глубинам, которые живут в нас; верующую в то, что он может любить добро без мысли о награде; в то, что божественное начало живет в человеке.
Сольтер.Не думай, чтобы церковное христианство было неполным, односторонним, формальным христианством, но все-таки христианством. Не думай так: церковное христианство — враг истинного христианства и стоит теперь по отношению к истинному христианству, как преступник, пойманный на месте преступления. Оно должно уничтожить само себя или совершать новые и новые преступления.
То, что говорил отказавшийся на суде, говорилось давно, с самого начала христианства. Самые искренние и горячие отцы церкви говорили то же самое о несовместимости христианства с одним из основных неизбежных условий существования государственного устройства, — с войском, то есть, что христианин не может быть солдатом, то есть быть готовым убивать всех, кого ему прикажут.