Четвертый лист пергамента: Повести. Очерки. Рассказы. Размышления - Евгений Богат
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через пять лет он умер, сидя за работой, с пером в руке. Незадолго до этого написал: «Уже ни о чем не помышляю я, кроме нее». Он написал это, выдержав тяжелую борьбу с собой. Чем старше он становился, тем явственней ему казалось: любовь к ней — вина перед богом.
Но, видимо, я пишу сейчас вещи, известные достаточно хорошо. Не лучше ли рассказать о том, что дорого мне в этой истории?
Стареет любимая женщина. Седеют волосы, морщинами покрывается лицо, тяжелеет походка. Мне могут возразить, что Петрарка, ослепленный любовью, не замечал, как стареет Лаура, которую он видел изредка на улицах и в церквах.
Но он замечал. Более того, в самом начале любви к ней, когда Лаура была молодой, он увидел ее в воображении — постаревшую, с «увядшим ликом», и испытал нежность и боль, не сравнимые ни с одним из чувств не только в старой рыцарской любовной лирике, но и в его собственных сонетах. Эта нежность и боль выше бессонных ночей, когда он шептал ее имя. Бессонные ночи были и раньше в «самом потрясающем опыте человека», нежность и боль от мысли, что твоя любимая постареет, увянет, явились в мир с Петраркой.
В более позднем сочинении, через шестнадцать лет после того, как он увидел ее — юную — в портале собора, Петрарка утешает себя тем, что он «более обременен заботами и старше летами» и потому стареет быстрее, чем она, даже «истощенная болезнями и частыми родами».
Это уже не условный язык рыцарской поэзии, а реалистически трезвое размышление человека, который боится, что его любимая может умереть раньше, чем он. Но в этой трезвенности больше подлинного чувства, чем в самых «безумных» строках.
Когда она умерла, ей было за сорок. В тот век женщины увядали рано. Петрарка видел ее незадолго до «черной чумы», и он любил ее, как никогда раньше, — старую.
Стало давно общим местом, что Петрарка опередил собственную эпоху как ученый-гуманист. Но он опередил ее — на века — и неслабеющей любовью к стареющей женщине. В его лице культура человеческих чувств, перешагнув несколько ступенек, поднялась так высоко, что еще и сегодня многим из нас, чтобы ее понять, не мешало бы задрать головы.
Вот об этом-то я и написал человеку, который усомнился в том: «А была ли девочка?»
«Возможно, у Вашего учителя литературы кисти рук и были вылеплены us сырого теста, но о Ромео и Джульетте он говорил дело. Если воспользоваться образом Стендаля, мужское воображение — соляные копи, в которых сухая ветка (заурядная женщина) покрывается сияющими кристаллами. Это особенно относится к поэтам. Ромео поэтом и был; он часть, может быть лучшая, самого Шекспира. Отвлечемся от Петрарки и Лауры. Тут мы действительно вооружены либо весьма немногими фактами (нотариальные записи), либо чисто субъективным восприятием сонетов, воспевающих идеальную любовь. Обратимся ну хотя бы к Лермонтову, о нем нам известно гораздо больше. Как помните, он был готов на муки и битву с целым миром, чтобы лишний раз пожать руку Н. Ф. Ивановой, то есть видел в ней существо высшего порядка, а она вышла замуж за офицера сомнительной репутации и этой самой недосягаемой для поэта рукой подавала мужу по утрам кофе.
Когда читаете Вы воспоминания современников замечательных людей, разве Вас не поражает в обрисовке женщин, которых великие личности любили, резкое несовпадение восприятий: они, любящие, видят в любимых одно, а окружающие — в том числе и авторы мемуаров — беспристрастным оком, совершенно иное.
Полагаю, что Вы думаете, читая мое письмо (если раньше не подумали): и у него, должно быть, не было любви.
Хуже: у меня не было детства.
Была война, потом сиротство, детдома, дальние родственники, опять детдома, стройки… Говорят, в ребенке лет от пяти до восьми мельтешат таланты. Сегодня мелькнет поэт, потом художник, актер. Мне в этом возрасте хотелось есть. Может, поэтому и не мелькало. Но, видимо, жило подспудно, не хотело умирать и на мою беду замельтешило, когда было мне больше двадцати. Стал нормально зарабатывать (начал выбиваться в искусные монтажники) и очнулся во мне, как после летаргического сна, мальчик, который сегодня видит себя поэтом, завтра художником, послезавтра… Но ребенку-то легче! В нем „таланты“ мельтешат безболезненно и жизнь его не перестраивают, а меня завертело: работал и в театре художником, подвизался и в редакциях, даже пытался „руководить“ драмколлективом.
С нею же я познакомился перед тем, как во мне мелькнул поэт. Может, из-за нее-то он и мелькнул. Я посвятил ей несколько тетрадей, которые почему-то не уничтожил, хотя никогда не рискну перечитать. У нее были волосы, с которыми, как казалось мне, неприлично показываться в непраздничные дни, как неприлично сидеть на работе в чем-нибудь бальном, вечернем. Она несла на голове маленькую рощу, расцвеченную сентябрем, освещенную мягким осенним солнцем. Когда один раз мы попали под летний дождь и капли сияли в них, как алмазы (опять алмазы!), я почувствовал восторг, равный которому не испытывал и, наверное, не испытаю никогда.
Мы были одних лет, но она во мне чувствовала это детское беспокойство ищущих выхода сил и относилась как к маленькому.
Но чем сильнее я ее любил, тем больше уходил из меня непрощенно очнувшийся мальчик и возвращался сильный мужчина, которым, я и чувствовал себя в юности и даже в детстве. Мне хотелось самому относиться к ней, как к маленькой, как к девочке.
А у нее было совершенно нормальное детство и то, что должно было измельтешиться, уже давно нормально измельтешилось. Но несмотря ни на что, я видел в ней девочку, потому что любил, — великодушную, мудрую девочку с головой, густо осыпанной разноцветными листьями.
И чем больше я видел в ней девочку, тем ненавистнее делался мне мальчик во мне самом — это жалкое инфантильное существо, пишущее дилетантские стихи или малюющее аляповатые декорации.
Мне хотелось ее удивить, потрясти. Но чем? Я вернулся к моему старому мужскому делу в его самом рискованном варианте — подался в верхолазы. И вот позвал ее однажды, чтобы она с земли посмотрела на меня — под облаками. И без пояса по тонкой балке пошел от перекрытия к перекрытию, на середине меня непредвиденно качнуло ветром, и я пожалел, что на это решился, но дошел, отдышался, по монтажной лесенке очертя голову добежал до земли, до нее, — и увидел лицо настолько неприязненное, чужое, отталкивающее, я не забуду его никогда. Я думал ее потрясти, а потрясла меня она. Мы долго молчали. Потом она сказала: „Ты был бы смешон, если бы не был жесток“.
Ночью, лежа без сна, я ощущал корни моей непрощающей обиды. Она думала, что ее захотел унизить сильный мужчина, а еще никогда за двадцать шесть лет моей жизни я не был мальчиком настолько беспомощным, не верящим в себя, даже жалким, как в те минуты под облаками, на узкой полоске металла. И оттого, что она этого не поняла, не хотелось жить.
Что было потом? Как говорят в одном хорошем фильме, „не было потом“.
…Выл вечер осенний — я запомнил его, потому что стоял под дождем часа три, ожидая, пока она выйдет из дому, и потому что, выйдя из дому за молоком для больной матери, она сообщила мне, что выходит замуж за моряка, с которым переписывается уже шесть лет, с девятого класса. То ли их школа шефствовала над кораблем, то ли корабль шефствовал над их школой. Безразлично добавила, что не видела его ни разу в жизни, „Даже на фото?“ — почему-то захотелось мне уточнить. „Даже на фото“. Я, разумеется, в идиотическую эту историю не поверил, но и то, что она ее выдумала, углубило мою обиду.
Я уехал на север и узнал потом из письма товарища, что она действительно вышла замуж за моряка и живет теперь на юге. Я кинулся в беспамятстве на аэродром, но стояла три недели подряд нелетная погода.
Сюжет настолько бессмысленный, что сейчас мне не верится: это было со мной? Через несколько месяцев я написал ей письмо, она мне ответила, что ожидает ребенка, город чистый и веселый, если захочу летом отдохнуть, можно дешево устроиться у хорошей хозяйки, рыбы на базаре тьма…
Там, на севере, у одного старика геолога была отличная библиотека, а в ней — редчайшие тома по истории, и во мне, надеюсь в последний раз, „замельтешило“ — захотелось стать историком. К тому времени я мог разрешить себе роскошь в тридцать лет пойти в студенты».
В любви неизбежна идеализация. Это утверждение стало общим местом. Но в отличие от многих общих мест, которые существуют пассивно, вне нашего сознания и не оказывают ни малейшего воздействия на нашу судьбу, на формирование нашего отношения к человеку и миру, убеждение, что «в любви неизбежна идеализация», именно идеализация, то есть что любимый человек кажется нам телесно и духовно лучше, совершеннее, чем он есть на самом деле, это убеждение существует не вне нашего сознания и не пассивно. Хотим мы того или нет, оно в решающую минуту оказывает воздействие на нашу судьбу.