Наш последний эшелон - Роман Сенчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со второй бутылкой портвейна выбрался на балкон. Теперь можно из горла́ и по глоточку – организм принимает, не противится. Крепко держусь левой рукой за перила. В правой – пузырь. Немного качает. Это от вихря, что у меня в голове.
Уже почти темно. Поворачиваемся к солнцу спиной. Сквер внизу… Вместо сотни тополей – в четыре ряда желтые аккуратные киоски. Синим – национальный орнамент на боковинах. Чистенько, приятно посмотреть. Завтра здесь торжественно откроется мелкооптовый рынок «Енисей». Очень удобно. Вышел и всего накупил.
Стою на балконе. На термометре +28. Душно. Может, все-таки будет гроза. Гром, молния, вода хлещет и хлещет. Смывает накипь в гигантскую воронку сверхмощного фильтра.... Тихо, почти мертво. Улицы пусты. Лишь повсюду неизменные, живые, желтые окна. Словно ячейки, в которые насованы люди. Словно пчелиные соты, слепленные из пыльцы и кала.
Стою на балконе. Время от времени приподнимаю отяжелевший пузырь отяжелевшей рукой и глотаю живительное, противное.
* * *В затылок пихнули. Мягко, почти ласково, но крепко. Я дернулся и оглянулся. Смотрю в полутьму комнаты. Что-то там… Да, что-то есть.
Преодолевая страх неизвестности вошел, осторожно зажег настольную лампу.
Сидит. Сидит на краешке стула. Смотрит на меня. Большими глазами, неумело обмазанными черной тушью. Катышки на ресницах. Руки сложила на ляжках, сжала их в единый кулачок. Смотрит на меня и молчит.
– Ты кто? – спрашиваю.
– Я?.. Меня зовут Аэда.
– Чего?
– Н-ну, Аэда, – стеснительно, – песня.
Какая еще Аэда-песня?
Это что-то вроде с музами связанное. Кха, муза! В дешевых, по моему вкусу – самых мерзких варенках, что продают нынче в районе 600—700 рублей; в простеньком бесцветном свитере. Волосы висят прядями, будто с неделю немытые, цветом рыже-грязно-желтые. На ногах босоножки, торчат пыльные пальцы.
– Чё ты гонишь? – усмехаюсь и отхлебываю для смелости вина. – Чего тебе надо?
Возвышаюсь над ней. Что делать – не знаю. А она смотрит мне прямо в глаза. Своими. И глаза ее… Я и не сразу заметил. Глаза-то и заставляют верить. Поверишь во все, что бы она ни гнала. И светятся каким-то незнакомым, успокаивающим светом.
И я успокоился, отошел. Сказал миролюбиво:
– Да ты удобней садись. Что ты так, как сиротка.
Она продвинулась чуть глубже на стуле, а я продолжал говорить:
– Интересное дело… Нет, все-таки кто ты, а? Дверь же заперта. Я проверял.
– Э-э, я через окно, – тихо молвила гостья и опустила личико, как бы стыдясь своих слов, будто зная, что не поверю. – Я муза, честно. Аэда…
– Да? – уже спокойно удивился я. – Но ты какая-то странная. Я читал – вы другие. В белых этих… как они? Летаете с лирами…
– Я тоже летаю! – Она правдивыми глазами уставилась на меня. – А лиру сломали.
– Мда… Выпить хочешь?
– Нет, спасибо. С тобой я пить не буду.
– Почему это? – Я как-то даже обиделся. – Ты с крутыми только бухаешь? Понятно.
Тут-то я ее и узнал. Да это ж Шрама девчонка! Только одета совсем по-другому. Я так ей и сказал:
– Хе-хе, узнал я тебя! Ты со Шрамом ходишь. Маринка, кажется, да? Кстати, расскажи подробности, как их вчера повязали.
– Нет, я не его девушка, – ответила эта, на стуле, – но Шрама знаю. Владю Борисова. Он тоже когда-то стихи сочинял. Убили его. Прямо в голову пуля.
Я приложился к бутылке, сделал глоток. Поежился. После минут неожиданности и оживления голова вновь потяжелела, точно очугунела, веки все труднее было держать – так и сползали они на глаза.
– А я – Аэда, – настаивала гостья. – Я прилетела к тебе. Ты ведь стихи сочиняешь…
– Какие стихи… – Я поморщился. – Дерьмо это, а не стихи. Я их и не помню толком. Нет, в натуре – дерьмо.
– Не рисуйся, – попросила муза. – Но, хоть такие, зато из души. Это главное, что из души.
– Кха, критерии у вас пошли! А с Пушкиным как же? Вот если б он врал всё, но писал бы вот так, как писал. Ну, гениально. Как с ним в этом случае, а?
Аэда снисходительно улыбнулась:
– Глупости ты говоришь, Роман. Тебе пора спать. – Помолчала, задумавшись, и вдруг встрепенулась вся, собралась и заговорила другим голосом, страстным каким-то, дрожащим: – Пушкин не мог писать не из души. И любой, у кого она есть, не могут не из души. Но, Роман, таких теперь мало. С душою. Кругом бездушные люди, продавшие души. Они больше не способны заплакать искренне, засмеяться. Их не трогает, как распускаются цветы под ногами, как солнце блестит. Поэтому они не Пушкины. Они окутаны пленкой… И все сильней и сильней. Пленка эта как паутина. Научного названия для нее пока нет. Ученые ломают головы, а поэты молчат. Ведь все названия от поэтов: любовь, космос, робот, сифилис, Армагеддон…
Я вспомнил, как ехал сегодня в автобусе. И с маху выложил музе название:
– Это жизнежижа, Аэдка! Обычная жизнежижа пожирает нас.
Та поморщилась:
– Нехорошо, незвучно.
Ну, если она поморщилась, то мне осталось горделиво-обиженно усмехнуться. Я усмехнулся и направился к серванту.
Аэда вздрогнула, напряглась, хотела вскочить со стула. Подумала, видно, что вышвырнуть ее собрался.
– Сиди, сиди! – успокоил. – Я только за рюмками.
Наполнил обе доверху. Протянул одну гостье.
– Нет. – Она заслонилась ладошкой.
– Да давай, не ломайся. – Мне тяжело было находить слова для уговаривания, а выпить с ней на пару казалось необходимым. – Портвешок же, не водка. Давай!
Аэда робко улыбнулась, взяла рюмку. Чокнулись.
– За все доброе! – объявил я приподнято.
– Да уж, – без надежды согласилась муза.
Выпили. Аэда поставила рюмку на журнальный столик, призналась:
– Меня тут угощали тоже… на днях. Напоили сильно так, а потом выгнали… В-вот… Валялась в подъезде.
– Я не такой. – Но отчего-то именно после ее рассказа захотелось напоить ее почти до бесчувствия и что-нибудь такое с ней сделать; заметил, что она, оказывается, чертовски обольстительна…
– Ты хорошая, Аэда, – сказал вслух.
– Спасибо. – Она смущенно улыбнулась, потом спросила сердечно: – Тебе тяжко жить?
– Хм, естественно!
– Тебе всегда будет тяжко, – пообещала.
– Да нет, перевоспитаюсь. Или продолжу жизнь суицидом.
Аэда пристально посмотрела на меня, покачала горестно головой:
– Глупый мальчик. Ох, глупый мальчик… – И, выдохнув решительно, продолжила: – А хочешь… хочешь… Хочешь, я буду тебе помогать? Буду твоей личной музой? А, Рома?
Я задумался. Всерьез задумался, но к решению пришел быстро (алкоголь помог):
– Нет. Не надо. Найдешь кого подостойней.
В глазах ее слезы. Я налил себе остатки вина. Для нее уже не хватило. Выпил.
– Тут сматывать удочки надо, а не бумагу марать. Какие тут к черту стихи! Все смешно и бесполезно.
– Не все! – Она уже плакала; лицо стало кислым, губы расплылись до ушей.
– Все! – А я был тверд и возвышен. – Поверь мне, Аэдка.
– Не все-о! Должна быть хоть ниточка…
Мне стало тошно. Я поплыл куда-то плавно, необратимо.
– … хоть тонкая ниточка, понимаешь!
Кинулся на балкон. Темная жидкость плеснулась из горла, комком полетела вниз. Шлепнулась. После паузы и сокращений в пищеводе – новая порция.
Голове стало легче. Ощущалась приятная пустота. Покалывание. На лбу капельки холодного пота. Руки крепко сжимают перила. Органы дыхания жадно засасывают ночную свежесть, выделяют углекислый газ. Глаза слезятся.
Стою на балконе. Аэда пропала. Я вспугнул ее, обидел. Зря обидел. Мы бы еще о многом могли поговорить. Поспорить. А потом, может, – покувыркались бы на Парнасе где-нибудь. Но она улетела. Стул опустел.
Я отказался. Зря отказался. Не современный подход. Упустил шанс.
Стою на балконе. Уже практически нет маленьких желтых квадратиков-окон. Люди спокойно спят. Завтра подвалит очередной нелегкий денек. Серия бесконечного сериала.
И как только не надоест?! Да в конце-то концов! Фу, как мне душно.
Вот так вот встать спиной к краю. Отвалиться на ограждение. Потянуться вверх, вверх. Вверх. Та-ак…
Секунда, другая. И – тело назад. Назад! Как там? – комон, май бэби!
Я с криком выпадаю из окна.
А может быть, без крика. Все равно.
Спиной вперед. Зеленая луна.
Все дальше освещенное окно.
Пятый этаж – это достаточно высоко. Успею понять? Нет, не успеть…
Я – асфальт, я – асфальт…
1992 г.
Развернутый угол
1
Незаписанные буквы погибших слов, несоставленных предложений. Они лежат в кривых окопах мозговых лабиринтов, образуют бесконечный частокол дымящихся рук. Руки сжимают и разжимают пальцы и просят о свободе. Забавные руки приятно выдергивать прочь, но еще приятнее откусывать эти подвижные пальцы и слизывать кровь. Соленую, вязкую начинку здорового тела.
Бежать, бежать до подкоса израненных ног, до разрыва артерий. Бежать, и падать, и силиться встать, и валиться снова, разгребая ступнями пустое пространство запутанной тьмы…
Нет, надо все записать, если другие записали не так и не то.
…Это очень тоскливо, когда тебе исполняется двадцать один от роду год. Это что-то не то. Это пахнет закостеневшим обликом тела, волосами на равнине груди, остановившимся взглядом. Становится страшно, и хочется крикнуть и прыгнуть на потолок. Хочется пусть не бежать, но хоть куда-то пойти. Выйти за дверь.