Преторианец - Томас Гиффорд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он любит, когда я наряжаюсь как девочка лет двенадцати, — медленно, застенчиво проговорила она и облизнула языком губы.
Она смотрела на оркестр. Клайд переговаривался с кем-то из своих.
— Я надеваю гольфы и фартучек… и больше ничего… он говорит, к моей фигуре это идет… и мы занимаемся сексом. Хочешь оказаться со мной в постели, мсье Взломщик?
— Да ты просто мысли читаешь.
— Это значит: «Oui»?
— Oui.
— Tres bon.[21]
Она шаловливо улыбнулась.
— Клайд не будет против. Он совсем не жадный, понимаешь?
Я вовсе не был уверен, что понимаю хоть что-то. Чем больше я узнавал о мсье Клайде, тем меньше понимал. Зато относительно Клотильды я был вполне уверен.
Глава одиннадцатая
Конец апреля в тот год выдался необыкновенно теплым, и все всегда вспоминали то время как лето, все это случилось летом. Когда Роджер Годвин повстречал Клотильду Деверо, он был невинен. Когда он несколько месяцев спустя покинул ее и Париж, он был… ну, невинным он больше никогда не бывал. Кто-то мог иной раз счесть его таким, но это была ошибка, о которой нередко приходилось пожалеть. Клотильда входила в процесс перемен, его преображения. И ничего такого в том не было. Она просто делала то, что умела лучше всего. Она позволила ему в себя влюбиться. Ей еще не исполнилось двадцати, но она была гораздо старше Годвина в том, что называют знанием жизни. Клотильда представляла собой краткосрочный курс искушенности. Она не оставила ему иного выбора, как стать взрослым.
Он был неопытен в области секса. Она взялась исправлять пробелы в его образовании с энергией и энтузиазмом олимпийского атлета. Уже через неделю он был другим человеком. Он был совершенно уверен, что влюблен. Он чувствовал себя свободным, принадлежащим к «богеме», как говорили у них в Дубьюке. То, что она была не только танцовщицей и певичкой, но и «натурщицей», придавало отношениям особенно интригующую окраску. Не всякий найдет в себе достаточно мужества, чтобы влюбиться в красивую молодую проститутку. Право же, ему был черт не брат! Он почувствовал себя своим в Париже, среди жителей этого странного, нового для него города. Он с восторгом отправлялся с Клотильдой в bal musette[22] потанцевать, а потом из «Динго» в «Жокей», в «Дом», в «Купол», где они просиживали целыми ночами и уходили пешком к Сенату или мимо Нотр-Дам, когда загоралась серая или розовая заря. С ней он чувствовал, что этот город принадлежит и ему. Однажды ночью она показала ему едва ли не всех персонажей известного прошлогоднего романа Хемингуэя «И восходит солнце»: леди Дафф Твисден, которая была Брет Эшли, Пата Гатри, который был Майк Кемпбелл, Китти Шанель — Френсис и Гарольда Лоба — Роберта Кона. О человеке по имени Дональд Огден Стюарт поговаривали, что он — друг Джейка Барнса, Билл. А писатель Форд Мэдокс Форд несомненно был Брэддоксом, который в романе давал вечера в bal musette за Пантеоном. Джейк Барнс, само собой, был Джейком Барнсом. Встречаться с ними, видеть их воочию — Годвину казалось, что он впервые жизни видит нечто изнутри, что он вышел в новую жизнь, где что-то происходит на самом деле, — и он был в восторге.
По утрам он, если проводил ночь в комнате Клотильды, просыпался после коротких часов сна и слушал, как в городе начинается новый день. Каждый новый день был слишком волнующим, чтобы тратить его часы на сон. Он смотрел, как спит Клотильда: маленькая головка на подушке, кулачок под подбородком, рот приоткрыт, лицо юное, милое и беззащитное. Он дивился, как ей удается сохранять такой мирный вид при том, какую сложную жизнь она вела. Он понятия не имел, что наблюдает чудотворную упругость молодости. Откуда ему было знать? Он сам был молод.
Ему не давал покоя шрам у нее на щеке, между ухом и высокой, выпуклой скулой. Там на коже был вырезан крестик — как крест христиан. Он никогда не видел ничего подобного. Шрам чем-то притягивал его, как изысканная родинка на коже красавицы. Хотя свежая рана, верно, была чертовски болезненной. Может быть, это у нее с детства? Что-то мешало ему полюбопытствовать, откуда у нее этот шрам. Почему-то это казалось очень личным вопросом. К тому же он боялся, что она решит, будто шрам кажется ему уродливым.
Он вставал, стараясь не шуметь, одевался и перед тем, как уйти, наклонялся и нежно целовал крестик на щеке.
Каждое утро было похоже одно на другое. Улицы обычно были вымыты рассветным дождем, воздух был пронзителен, как свист, и сладок. В ящиках на подоконниках цвели тюльпаны и герань, и еще множество ярких цветов, которых он не знал по названиям. Старик подметал тротуар облезлой метлой, жалким пучком прутьев, привязанным к палке. Кафе, в которых они побывали ночью, открывались для завтракающих, аромат обжаренного дочерна кофе выплывал на улицу, где официанты расставляли столики и поливали мостовую из шлангов или окатывали водой из ведер.
Годвин с блокнотом в кармане и с газетой под мышкой обычно шел в «Дом» и устраивался за столиком, от которого виден был и угол улицы и «Ротонда», окрашенная первыми утренними лучами. Официант приносил кофе и круассаны, и Годвин, сняв колпачок с большой оранжевой авторучки «Паркер Дуофолд», принимался набрасывать впечатления прошедшей ночи. Если находилось что-то подходящее для Свейна, он записывал это, прежде чем пойти к себе в редакцию и отпечатать очерк на машинке. Если не находилось, он пытался запечатлеть людей и места, которые видел впервые.
Негритянский джаз в каком-нибудь популярном клубе, астрономические цены за картины импрессионистов, встреченных у Клайда щеголей и пересуды о политиках, об Айседоре Дункан, о писателях и художниках. Он писал очерк про Джимми Чартерса, лучшего бармена Парижа, который для многих его знакомых воплощал самую суть парижской жизни, и Свейн говорил, что его очерки не так уж плохи, и ставил их в номер, и люди говорили о них и о парне, который их пишет. Он написал о самой Кики, еще не ведая, что со временем она получит титул «Кики Монпарнасской» и сама напишет знаменитые мемуары. И конечно, никто не ведал, что и Роджер Годвин когда-нибудь станет знаменит, что еще раз доказывает, что человек никогда не знает.
Случалось, по улице мимо «Купола» подходил Клайд, и сложившись втрое, усаживался за столик напротив Годвина. Он приносил свежую газету, и они сидели вместе, ничуть не мешая друг другу, пока Клайд не вливал в себя достаточно кофе, чтоб завестись. Годвин забавлялся мыслью написать о Клайде, хотя он еще не обсуждал этот замысел ни со Свейном, ни с предполагаемым героем очерка. В сущности, Клайд Расмуссен был как раз то, что надо. Его джаз-банд был в моде, и ресторан наверху приносил хороший доход. Годвин догадывался, что Клайд, вероятно, делает хорошие деньги. Побогаче, чем писатели, художники и прочие его друзья, жившие на то, что присылали родные из Америки, — а они, кстати, тоже были любопытной компанией. Кажется, все были знакомы с ним, и он знаком был со всеми. Он сказал Годвину про квартирку в «его» доме — спрашивал, не захочет ли Годвин туда перебраться. Там имелась мебель, посуда и даже кое-какое белье. Годвин усомнился, что все это ему по карману. Клайд считал, что на этот счет беспокоиться не стоит, он не сомневался, что они что-то придумают. Годвин спросил, с кем ему следует поговорить. Клайд сказал, что, скорей всего, с хозяином.
— А где мне его найти? — осведомился Годвин.
— Ты с ним уже говоришь, — сказал Клайд, расплываясь в щербатой улыбке деревенского парня. — Я и есть хозяин. А так как тебе когда-нибудь надоест спать с Клотильдой, то тебе понадобится собственное жилье.
Клайд считал, что четыре доллара в неделю будет в самый раз, а если выдастся неделя, когда и этого не собрать, то обойдется и так. Годвин переехал в конце той же недели.
Как-то ночью Клотильда, лежа в объятиях Годвина, прижавшись к нему влажной от испарины спиной, сказала, что хочет, чтобы он знал про Клайда, как у них было. Годвин кивнул, вдыхая запах ее волос и мыла. Он нисколько не ревновал Клотильду, а Клайд, очевидно, ничуть не заботился о ее личной жизни и роли, которую играл в ней Годвин.
— Он мне очень дорог, мсье Клайд, — шептала она, — понимаешь? Он мне как отец и как брат, у меня ведь нет ни отца, ни брата. Понимаешь? Я люблю его такой любовью. И я все делаю, чтобы его порадовать… Клайд спас мне жизнь. Нет, правда. Он нашел меня… в переулке… я истекала кровью. И он привел меня домой, и спас мне жизнь, и уложил меня в свою постель, а сам спал на кушетке, пока я не поправилась. Понимаешь? Я никогда с ним не расплачусь. И он устроил мне уроки танца и кормит меня в клубе. Он — хозяин дома, в котором я живу, он дает мне жилье, покупает одежду… он мне очень дорог. Я его люблю, но это не то, что у нас с тобой. Скажи мне, ты ведь понимаешь?..
Годвин сказал, что понимает, и почти поверил, что понял, более или менее. Это был дерзкий новый мир, так все говорили, и, какого черта? — у них здесь в Париже живут по-другому.