Сливовое дерево - Вайсман Эллен Мари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Глупости. Ты и мухи не обидишь, а уж убить человека и подавно не сможешь.
— Нацисты не люди. Это чудовища.
— Я знаю. Прости. Но пока тебе надо спрятаться понадежнее. Пойдем со мной.
Кристина прижала палец к губам Исаака, затем повела его в дом и придержала дверь, пропуская в коридор первого этажа. Поднявшись на несколько ступеней, Исаак остановился и указал на свои разбитые башмаки. Она подождала, пока он скинет обувь, и охнула, увидев нарывы и мокрые волдыри на его грязных ступнях. Он взял башмаки в одну руку и подал знак, что можно идти дальше. Молодые люди бесшумно миновали два лестничных марша, пробираясь мимо стен на корточках и не отрывая глаз от дверей комнат.
В коридоре третьего этажа Кристина открыла чердачный люк в потолке и стала выдвигать складную лестницу, часто дыша и съеживаясь от каждого скрипа. Когда лестница полностью опустилась, девушка жестом показала Исааку — забирайся наверх! — и последовала за ним.
На чердаке она потянула за шнурок и включила пыльную лампочку, свисавшую с деревянных стропил. Зажегся тусклый свет, оставлявший дальние углы в чернильной темноте, а под глазами Исаака появились черные тени. На верхнем этаже старого дома находились лишь несколько ящиков, пустой стеллаж и кособокий комод без ручек. У одной стены стояла четырехместная клетка для кур, по полу пестрыми клочьями была разбросана сухая солома. Пахло старым деревом и теплой пылью.
— Ступай осторожно, — прошептала Кристина. — Комната моих родителей вон там, — она указала в задний правый угол. — Иногда мама просит принести сюда цыплят, чтобы с ними ничего не стряслось. Однако нынче об этом можно не беспокоиться, потому что у нас нет петуха. И мутти сюда тоже не станет заглядывать.
— Почему ты так уверена?
— В детстве ее напугали историей о привидении, и с тех пор она боится чердака. Ее дядю переехала телега и отрезала ему голову, и мой Ur-Opa[62] стращал Mutti выдумками, будто его призрак расхаживает здесь с головой под мышкой. Так что она не имеет привычки ходить на чердак. К счастью, мама поведала мне об этом, когда я была уже достаточно взрослой.
— Ну, теперь, и мне страшно, — улыбаясь, прошептал Исаак.
В ответ на его шутку Кристина закатила глаза. Потом на цыпочках проследовала в конец чердака, жестом увлекая за собой Исаака. Под западным концом крыши стена выглядела так же, как и на востоке, но когда они подошли ближе, стала заметна низкая квадратная дверь.
— Ты затаишься здесь, — Кристина просунула кончики пальцев в щель и потянула на себя дверь. — Днем, если все уйдут или хотя бы никого не будет на третьем этаже, я стану подниматься и выводить тебя пройтись. Изнутри дверь не открывается, и я еще припру ее снаружи стеллажом. Сам ты не сможешь выйти, — она смотрела на него в ожидании ответа. Исаак молчал. — Но на время воздушной тревоги я не смогу выпустить тебя.
— Придется рискнуть.
За дверью находилось вытянутое узкое пространство шириной около метра, крутой склон крыши не давал возможности встать там в полный рост. Но в длину чулан простирался от одной стены дома до другой, так что места, чтобы лежать и сидеть, было более чем достаточно.
— Я прихватила старое одеяло и еще принесу вещи, исчезновения которых мама не заметит. Попробую найти какую-нибудь ветошь, чтобы положить на пол, и здесь… — она протянула руку к внутренней стороне двери и достала голубой эмалированный таз, испещренный выбоинами. — Вот. Мать выставила его в огород для сбора овощей. Его можно использовать как Klo[63].
— Думаешь, она не хватится его? — Исаак повертел таз в руках.
— Ну, хватится — подумает, что его умыкнули.
— Vielen Dank…[64] за все.
— Прости, не могу разметить тебя с большим удобством…
— По сравнению с моим предыдущим местом жительства условия просто роскошные.
— Это было так ужасно, Исаак?
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Он поставил таз на пол возле одеяла. Когда молодой человек выпрямился, лицо его было каменным.
— Сущий ад.
— Я слышала, люди говорили, что в Дахау узники умирают. После того как я увидела истощенных работников, которых бьют и расстреливают…
— Все еще хуже. Ты даже представить себе не можешь, что там творится. Мы думали, нас везут в трудовой лагерь, но когда прибыли, то всё поняли. Но было уже поздно. Мы попали в западню.
— Что ты имеешь в виду — всё поняли?
— Ты уверена, что хочешь это знать?
— Nein, — Кристина опустила глаза. — Но всё равно расскажи.
Он сел на пол и прислонился к стенке чердака, сложив костистые руки на коленях. Бескровное осунувшееся лицо приобрело в пыльном свете единственной лампочки табачный цвет. Кристина завернула юбку вокруг ног и села напротив, трепеща в ожидании его рассказа.
— Когда мы сошли с поезда, охранники отделили женщин и детей от мужчин, молодых от старых, больных от здоровых. Мать и сестру отогнали от нас с отцом, словно овец от отары. У нас забрали чемоданы, часы, одежду, сбрили волосы, — Исаак остановился и прикоснулся к внутренней стороне левого запястья, нахмурившись так, словно что-то забыл. А затем продолжил: — Потом нас повели в бараки, и я не увидел ни стариков, ни мальчиков, ехавших с нами в поезде. Я решил, что их отправили в другую часть лагеря. И нас с отцом тоже разделили. Я нигде не видел его. Другие заключенные пытались просветить нас о том, что происходит. Они поведали нам, что эсэсовцев, заправлявших в лагере, неспроста называют Totenkopfverbände — отрядами «Мертвая голова». Мы сперва не поверили. Ио утром, при солнечном свете, увидели трубы с извергавшимся в небо черным дымом. Тут-то мы и осознали, что задумали нацисты, и поняли: нам говорили правду.
Кристина затаила дыхание. Она не была уверена, что хочет слушать дальше. На лице Исаака отразилось колебание и внутренняя борьба — стоит ли ей рассказывать. Но в конце концов он продолжил высоким натужным шепотом, словно целую вечность ждал возможности изложить хоть кому-нибудь ужасающую правду. Казалось, он пытался удержаться от истошного крика.
— Нацисты убивают тысячами. Вместе с евреями отправляют на смерть цыган, калек, душевнобольных, стариков. Душат газом и сжигают тела в гигантских печах. Если же арестанты трудоспособные, их используют на работах, пока они не гибнут от непосильного гнета.
Кристина зажала рукой рот. В желудке поднималась тошнотворная масса, словно маслянистая змея выбиралась из канализационной трубы. Когда приступ дурноты утих, она промолвила:
— Mein Gott. Неужели такое возможно? Но как это сходит им с рук?
— Всем они говорят одно и то же: вас отправляют в трудовые лагеря. Конечно, это все понятно: идет война. Каждому известно, что для нацистов евреи не более, чем рабочие мулы.
— А когда ты не смог найти отца, то подумал, что его сразу убили?
— Ja. Несколько месяцев я считал, что отца сожгли в печи. О матери и сестре мне тоже ничего не было известно. Через забор, разделявший бараки, просматривалась часть женского отделения лагеря, но я ни разу не видел их, хотя вглядывался туда каждый день.
— Как ты нашел отца?
— Первые четыре месяца я работал в полях, голыми руками выковыривал камни из земли. Потом меня перевели в карьер, там-то я и встретил отца. Хотел кинуться к нему, но мы не могли даже заговорить. Охранники не спускали с нас глаз.
— Вам так и не удалось перекинуться словом?
— Мы виделись только в карьере, но старались тянуться за лопатой или тачкой одновременно или, проходя мимо, трепали друг друга по плечу, чтобы общаться хотя бы так. Когда отец встречал меня, он всякий раз прикладывал руку к сердцу и улыбался.
Из глаз Исаака полились слезы. Кристина осторожно прикоснулась к нему, но он вздрогнул и отнял руку.
— Ни разу, ни разу за одиннадцать месяцев я не снимал этой одежды! — он ткнул себя пальцами в грудь. — С нами обращались, как с животными! Время от времени нас окатывали из шланга и брили нам головы. Туалета тоже не было, только канава за бараком. Жили мы в битком набитом грязном сарае. Каждый день кто-нибудь умирал от тифа или дизентерии. В тот день, когда нас привезли в Хессенталь восстанавливать аэродром, я впервые после отъезда из дому посетил настоящий сортир. Да и кормят здесь лучше. В Дахау нам давали на день одну поварешку похлебки и краюшку хлеба. Мы питались насекомыми и грызунами. Люди дрались за усохшую дохлую мышь.