Остановите самолет — я слезу! Зуб мудрости - Эфраим Севела
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я люблю Москву и вообще Россию (это моя родина), и никогда бы мы оттуда не уехали, если бы евреев там не стали преследовать. Откровенно говоря, мне теперь очень жаль Россию. Ее ожидают большие неприятности в ближайшем будущем. Один умный человек, о котором речь будет ниже, сказал вещие слова по этому поводу:
— История показала, что каждый, кто поднимает руку против евреев, кончает плохо. Так было с египетским фараоном, которого постигли десять напастей. Так было с русским царем, которого свергли и убили большевики. Так было с Гитлером, которого разгромили во второй мировой войне…
Живу я в Нью-Йорке, но, конечно, не в Манхэттене, а в Квинсе. И не в самой лучшей части Квинса. Там, где метро не под землей, а гремит над головами, лязгая колесами по рельсам, уложенным на высоких железных столбах. Ржавых от времени. Соединенных не электросваркой, как это делается сейчас, а старомодными заклепками.
И улицы тут какие-то неопрятные, малоэтажные, как в провинциальном городишке. Население смешанное, как на Ноевом ковчеге. Негры, пуэрториканцы, итальянцы, греки, китайцы, индусы и, конечно, евреи. Которые победнее. Евреи побогаче живут в другой части Квинса — Форрест Хиллс. А еще побогаче живут вообще не в Нью-Йорке, а в его роскошных пригородах: на Лонг-Айленде, в Нью-Джерси, в Коннектикуте. Там живут богатые неевреи тоже.
Когда я еду в метро, и поезд проносится над серыми крышами, грязными дворами и фабричными трубами, и лишь на горизонте вырисовываются серебристые силуэты небоскребов Манхэттена, я смотрю на лица пассажиров и прихожу к удивительному умозаключению. Бедность некрасива. Богатство — элегантно и изящно.
Меня окружают в вагоне, как на подбор, некрасивые лица. Не на ком глаз остановить. Коротконогие бесформенные пуэрториканки с бигуди на головах. Подумать только, появиться на людях в бигуди! На какой низкой стадии развития надо быть, чтоб красоваться в бигуди, то есть как бы выйти в нижнем белье. И никто не обращает внимания. Всем наплевать. В Москве бы такую даму вывели из метро и оштрафовали, чтоб впредь неповадно было.
У китайцев только детишки красивые, а сами они какие-то маленькие, неуклюжие, с плоскими лицами и одеты безвкусно.
Негры толстые, ожиревшие. Даже совсем молодые.
У греков и у итальянцев лица некрасивые, хотя эти-то народы всегда славились хорошей породой. Те, кто живут вокруг нас, исключение из этого правила.
Евреи попадаются редко и обычно это дряхлые старики, со слезящимися глазами и мокрыми носами, одетые неопрятно, как в польском местечке.
Вот такая публика меня окружает, когда я еду в метро. Интернационал бедности и уродства. Бедность никак не красит человека.
Зато в центре, в Манхэттене, на Пятой авеню этих людей не встретишь, словно полиция им туда категорически воспрещает вход. По Пятой авеню мимо роскошных витрин самых дорогих магазинов в мире ходят толпами красивые люди. Одетые, как на картинке. Породистые женщины, холеные мужчины. Одеты они с таким изяществом, с таким вкусом, что красавцы-манекены в витринах кажутся их отражением в зеркальном стекле. Какие носы, глаза, подбородки! Выставка породы.
На Пятой авеню негров мало, но те, которые встречаются там, не уступают белым, а даже превосходят их в стройности и в красоте. И одеты они порой похлеще белых. Потому что эти негры очень богаты. Это актеры, танцовщицы, манекенщицы высшего класса.
Пятая авеню — парад богатства и красоты. Эти люди никогда не опускаются до метро, и живут они не в нашем районе.
Мои соседи по метро — словно человеческие отбросы, некачественный товар. Сливки — на Пятой авеню.
В Москве я такого разделения никогда не замечала. Там в метро ездят все. И красивые, и некрасивые. И у кого больше денег, и у кого меньше денег. Там хоть под землей равенство.
Я сижу на железной скамье, сжатая соседями, в грохочущем вагоне, стены которого разрисованы хулиганскими несмываемыми надписями разного цвета, отчего вагон похож на зебру. Я — в шубке из кроличьего меха, из которой я выросла, и поэтому рукава мне коротки. Шубка облезлая, с залысинами. На коленях — холщовая сумка с книгами. На ногах мамины сапоги на меху — ей они малы. Я еду в школу. И не одна. А в сопровождении взрослого. Из нашей семьи, если так можно выразиться. Меня, созревающую девицу, оберегают от возможного посягательства хулиганов, которых в этом городе, и особенно в метро, больше, чем где-либо в мире.
Сейчас самое время рассказать о нашей семейке. Я живу с мамой. Папа тоже в Нью-Йорке, но живет отдельно. Потому что мой отец — гомосексуалист. Он стал им в Нью-Йорке, уехав из Москвы на два года раньше нас. Дорвался до западной культуры. Выскочил в свободный мир, чтоб вываляться в дерьме.
Но не мне судить его. Я уже свыклась с этим, хотя поначалу чуть не сошла с ума. Когда он меня касался, я брезгливо отстранялась. Сейчас уже не отстраняюсь. Но вся покрываюсь гусиной кожей.
Мама в школу меня отвозить не может — опоздает на работу. Поэтому меня возит папа. Специально приезжает за мной, ждет на нашей станции метро, где мама передает ему меня из рук в руки.
Из школы домой папа не может меня отвозить — в эти часы он работает. А мама еще не освободилась из своей конторы. Кто же меня сопровождает? Умора! Папин любовник по имени Джо. Американец. Он поджидает меня у школы, едет со мной в метро и доводит до самых дверей дома, которые я отпираю ключом, висящим на длинной цепочке у меня на шее.
В дом Джо не входит, а, попрощавшись со мной, спешит на станцию метро. И я его не приглашаю. Потому что в доме находится человек, с которым мне предстоит провести наедине час или полтора до прихода мамы. Тот самый человек, умные слова которого я приводила вначале, когда шла речь о евреях и тех, кто их угнетает. Этого человека я уважаю больше всех в мире. Он немолодой. Намного старше моего отца. Но он — настоящий мужчина. Большой. Огромный, как медведь. С обворожительной улыбкой, перед которой не всякая женщина устоит. С татуировкой на руках, потому что долго служил во флоте. По профессии врач. Хирург. По характеру — горячий спорщик и искатель истины. Эмигрант, как и я. Но не из Москвы, а из Ленинграда. Из бывшей столицы Российской империи. На нас, москвичей, взирает как аристократ на плебеев.
Имени я его называть не хочу. Только инициалы. Б. С. Для этого у меня есть свои причины.
Он живет в нашей квартире, занимая одну комнату, а мы с мамой еще по одной. Гостиная — общая. Он оплачивает половину всех счетов, это очень выручает нас. Иначе не знаю, как бы мы смогли извернуться.
Он не квартирант. Он — больше. Он — мамин любовник. Мама влюблена в него по уши. А он в нее — сомневаюсь. Мама мучительно хочет задержать его, не упустить, чтоб он женился на ней. А вот этого он как раз и не хочет. Он предпочитает спать с мамой, не беря на себя никаких обязательств.
У меня с ним отношения самые странные. Он меня любит. Как ребенка. Даже сажает к себе на колени и щекочет бородой за ухом. Я же его обожаю.
Сколько у ребенка дедушек и бабушек? Я имею в виду нормального обычного ребенка. В нормальной обычной семье. И каждый дурак мне ответит, как дважды два четыре, что такому ребенку положено четыре старших родственника: по две бабушки и по два дедушки. Папины папа и мама. И мамины папа и мама.
А у меня их шесть. И все законные. Никто не примазался. Три бабушки и три дедушки. И еще прадед Лапидус. Самый почетный и заслуженный человек в нашей семье. И во всей Москве тоже. Наш прадед Лапидус лично знал Ленина. Он — старый революционер и своими руками устанавливал советскую власть. И за это не вылезал из Сибири. До революции, при царе. За то, что хотел свергнуть царя и установить советскую власть — власть рабочих и крестьян. И сидел после революции, уже при советской рабоче-крестьянской власти. За что? За то, что установил ее, эту власть. В наш век за такие дела спасибо не говорят, а загоняют за решетку.
Почему у меня с дедушками и бабушками получился перебор? Как шутит мой папа. Он любит играть в карты. И слово «перебор» — из карточного лексикона. Когда, играя в «очко», набираешь больше, чем надо. Надо «двадцать одно». А набрал, скажем, двадцать два или двадцать три.
Вот и у меня — перебор. Вместо четырех — шесть дедушек и бабушек. И все меня любят. Потому что у них больше никого нет. Я — единственная внучка на шесть стариков. И, как говорит моя мама, из-за меня они все очень подружились и стали как одна семья. Я — как цемент. Скрепляю эту семью. Каково мне? Это — другой вопрос. Когда тебя любят, нельзя устанавливать норму. Чем больше любви, тем лучше. Хотя ею и можно объесться как вареньем. И тогда стошнит.
Я не жалуюсь. Мне повезло с предками. На мою долю досталось больше нормы. А у других детей ни одного нет. Погибли дедушки и бабушки на войне. Или в Сибири, куда их Сталин сослал.
У меня — все живы. Даже два лишних.