Ева Луна - Исабель Альенде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вообще описываемое время было для меня, пожалуй, самым веселым и беззаботным за всю жизнь; огорчало меня лишь одно: похоже, я находилась среди этих людей в каком-то защитном коконе. При мне явно чего-то недоговаривали, о чем-то умалчивали, а о чем-то откровенно лгали. Время от времени я пыталась вырваться из этого круга молчания, но реальность вновь и вновь ускользала от меня в пелене двусмысленностей, намеков и вранья. В доме даже время шло не так, как у всех нормальных людей: жизнь здесь начиналась вечером и кипела всю ночь, на сон же отводились утро и день. Женщины тут превращались в каких-то неземных существ — так умело и эффектно пользовались они косметикой и макияжем. Чего стоила одна хозяйка — клубок тайн и секретов; под стать ей был Мелесио, человек без пола и возраста. Даже еда в доме напоминала скорее то, что подают в день рождения, чем то, что нормальные люди едят ежедневно. Деньги и те здесь были чем-то нереальным, не имеющим той ценности, какую обычно придают им люди. Сеньора хранила увесистые пачки банкнот в обувных коробках, откуда доставала, сколько требовалось, на повседневные расходы, не делая никаких записей и ничего особо не подсчитывая. Я то и дело натыкалась на лежавшие в самых неожиданных местах купюры и поначалу думала, что таким образом меня проверяют, смогу ли я устоять перед искушением. Впрочем, вскоре я поняла, что никто и не собирался за мной следить, а уж тем более устраивать провокации. Причина такого небрежного отношения к деньгам крылась в их изобилии, отсутствии необходимости экономить и вести строгий учет и во врожденной склонности хозяйки к беспорядку.
Я много раз слышала, как Сеньора говорила, что больше всего на свете боится привязаться к кому-то всей душой; по правде говоря, я думаю, что на самом деле она таким образом пыталась скрыть свою сентиментальность и тягу к нормальным человеческим отношениям; в свое время она очень привязалась к Мелесио, а следующим по-настоящему близким ей человеком стала я. Давайте откроем окна, пусть в квартире будет дневной свет, ну и что, если шумно, мне шум с улицы даже нравится, настойчиво просила я, и она мне уступала. Давайте купим канарейку, пусть поет нам, а еще давайте поменяем искусственные папоротники на живые; посадим их в маленькие горшки и будем смотреть, как они растут. И в этом тоже она уступила мне. Я хочу научиться читать, настаивала я, и она даже начала со мной заниматься, но, к сожалению, неотложные дела вечно заставляли ее откладывать очередной урок. Сейчас, спустя много лет, когда я могу рассуждать о прошлом, уже основываясь на собственном немалом жизненном опыте, мне становится понятно, что жизнь Сеньоры была не такой легкой, как могло показаться девочке-подростку. Ей приходилось существовать в грубой и жестокой среде, а на жизнь зарабатывать незаконным и, мягко говоря, не самым пристойным образом. Судя по всему, ей казалось, что где-то в этом мире есть горстка избранных судьбой людей, которые могут позволить себе роскошь быть приличными, честными и великодушными; она вбила себе в голову, что должна попытаться защитить меня от неприглядных сторон жизни на улице Республики и, быть может, даже посмеяться над судьбой-злодейкой, обеспечив мне с юности возможность жить не так, как жила она сама. Поначалу она всячески старалась скрыть от меня суть своего незаконного бизнеса, но когда поняла, что я готова принять мир со всеми его недостатками и спокойно перевариваю любую негативную информацию, то решила сменить тактику. Уже много позже я узнала от Мелесио, что Сеньора договорилась с работавшими у нее женщинами, чтобы они старались не подавать мне дурной пример и не мешали мне оставаться неиспорченной девочкой. Они так усердно способствовали этому, что я действительно взяла лишь лучшее от каждой из них. Они тщательно оберегали меня от грубости, пошлости и вульгарности и, сами того не замечая, придавали собственной жизни некое заново обретенное достоинство. Время от времени меня просили пересказать пропущенную часть радиосериала, и я импровизировала в свое удовольствие; драматический финал, придуманный мною, никогда не совпадал с тем, что передавали по радио, но это ничуть не огорчало благодарных слушательниц. Они брали меня с собой на мексиканские фильмы; выйдя из кино после сеанса, мы устраивались за столиком в «Золотом колосе» и обсуждали фильм. По просьбе девушек я могла круто изменить сюжет, превратив слащавую и в общем-то довольно банальную любовную историю скромного мексиканского парнишки в полную страстей трагедию с кровавым финалом. Ах, ты так здорово рассказываешь, даже лучше, чем в кино, мы так переживаем, так сочувствуем твоим героям, сюсюкали девушки, не забывая уплетать шоколадный торт.
Единственным человеком, который никогда не просил меня рассказывать истории, был Уберто Наранхо; по его мнению, ничего глупее, чем тратить время на этакую чушь, и придумать было нельзя. В гости к нам он всегда приходил с кучей денег — скомканные банкноты были рассованы V него по всем карманам. Тратил он их не задумываясь и никогда не пояснял, откуда эти купюры берутся у него в таком количестве; мне он дарил платья с воланами и кружевными воротничками; к ним отлично подходили детского фасона туфельки и сумочки. Все восторженно обсуждали его подарки, уверенные, что именно такие вещи помогут мне дольше оставаться в якобы созданном для меня мире детской невинности, но я отвергала все его подношения с негодованием:
— Ну и куда я это дену? Это ведь даже на испанскую куклу не наденешь. Ты разве не видишь, что я уже не ребенок?
— Не хочу, чтобы ты одевалась как шлюха. Тебя читать учат? — спрашивал он и дико злился, когда в очередной раз выяснялось, что моя грамотность не улучшилась ни на букву.
Мне приходилось защищаться, убеждая его, что с любой другой точки зрения мое просвещение продвигается быстро и интенсивно. Я любила Наранхо всем сердцем и так самоотверженно, как можно любить даже не в юности, а именно в подростковом возрасте; это светлое чувство оставляет в душе человека след на всю жизнь. Тем не менее, несмотря на всю глубину моей любви, он так и не поддался на мои чары: когда я подходила к нему вплотную, он краснел и даже чуть отшатывался, явно стремясь избежать любого физического контакта.
— Оставь ты меня в покое. Что за дурацкие нежности. Лучше учись — станешь, например, медсестрой или учительницей, чем не работа для приличной женщины.
— Ты что, не любишь меня?
— Я о тебе забочусь, и этого достаточно.
Ночью, оставшись одна и обнимая подушку, я молила Бога, чтобы у меня побыстрее выросла грудь и округлились бедра; однако я никогда мысленно не связывала Уберто Наранхо с иллюстрациями из учебных пособий Сеньоры. Я и думать не думала, что вся эта акробатика имеет хоть какое-либо отношение к настоящей любви; мне она казалась чем-то вроде профессии — типа портновского дела или машинописи, то есть ремеслом, овладев которым женщина может заработать на жизнь. Любовь же я представляла себе так, как знала из песен и радиосериалов: вздохи, поцелуи и красивые слова. Я хотела оказаться вместе с Уберто под одним одеялом и заснуть в обнимку с ним, положив голову ему на плечо; дальше этого мои целомудренные фантазии пока что не простирались.
* * *Мелесио был, пожалуй, единственным достойным артистом в том кабаре, куда его взяли на работу; все остальные участники стихийно сложившейся труппы представляли собой весьма жалкое зрелище; чуть ли не звездами на общем фоне считались участники ансамбля гомосексуалистов, называвшего себя «Голубой балет». Они горланили свои дурацкие песни, выстроившись в затылок друг другу и сравнительно синхронно вскидывая ноги в некоем подобии танца. Сольный номер отводился карлику, все выступление которого сводилось к проделыванию весьма непристойных манипуляций с молочной бутылкой; другим солистом был уже немолодой господин, исполнявший поистине уникальный номер: он выходил на сцену, поворачивался к публике спиной, спускал с задницы штаны и посредством сокращения мышц заднего прохода выдавливал наружу три предварительно засунутых туда бильярдных шара. Публика хохотала и выражала свой восторг аплодисментами и криками. Тишина в зале устанавливалась, лишь когда Мелесио поднимался на эстраду и начинал петь; пока звучал его голос, публика хранила молчание. Его никогда не освистывали, не выкрикивали обидных шуточек, которыми обычно награждали выступление кордебалета, и относились к нему с уважением, редким для посетителей такого рода заведений. Пожалуй, даже самый бесчувственный и примитивно воспринимающий искусство и развлечения слушатель не мог не понять, что присутствует при выступлении настоящего артиста, работающего с душой. На то время, что он находился на сцене варьете, Мелесио превращался в звезду — сверкающую, желанную и недостижимую. Освещенный театральными прожекторами, ощущая кожей восторженные взгляды публики, он блаженствовал, чувствуя, как сбывается его заветная мечта — быть женщиной. По окончании выступления он возвращался в маленькую неопрятную комнатушку, которую ему выделили в качестве гримерной, и приступал к безрадостному процессу обратного превращения в мужчину. Боа из перьев, повешенное на крючок, напоминало скончавшегося страуса; брошенный на стол парик походил на скальп обезглавленной жертвы, а разноцветные стекляшки, изображавшие драгоценности — добыча с потерпевшего крушение пиратского корабля, — со звоном высыпáлись на латунный подносик. Лосьоном Мелесио снимал слой театрального грима, из-под которого тотчас проступали грубая кожа и мужские черты лица. Он переодевался в мужскую одежду, закрывал за собой дверь и, едва оказавшись на улице, впадал в глубокую тоску. Все лучшее, что в нем было, оставалось там, в тесной гримерке и на сцене. Он шел в кафе Негро, садился за самый дальний столик в углу и ужинал в одиночестве, вновь и вновь вспоминая только что пережитые минуты счастья; затем не торопясь возвращался домой. Он специально шел пешком, причем не по самому короткому маршруту. Нужно немного развеяться после спектакля и подышать свежим воздухом, говорил он; дойдя до дому, поднимался к себе, умывался и ложился в кровать, где подолгу ворочался и смотрел в темноту, пока сон все же не смаривал его.