Врубель - Дора Коган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Работа по переделке и украшению печей в доме… Теперь он увлекался этим все больше и больше. На первый взгляд была удивительной сама тяга мастера, с его необузданностью, с его безгранично дерзновенными замыслами, с его неуемным темпераментом, к этому тихому и прозаическому делу. Нельзя не вспомнить здесь, что отец художника Александр Михайлович был просто возмущен таким приземлением сына и, узнав, чем он занялся у Мамонтова, с горечью назвал его «художником по печной части».
Но, кажется, изготовление изразцов, этих прямоугольных плоскостей, поверхностей для облицовки «безликих» объемов печей, манило Врубеля по многим причинам. В простых геометрических формах печей виделись ему неисчерпаемые основания для игры цветом и лепкой, формой. Керамическая плитка открывала новое отношение к колориту, к законам цветовой гармонии. Не менее важно и увлекательно было решать задачу пластических связей. Локализация цвета и узора в изразце и, с другой стороны, взаимоотношение изразцов между собой — это непрерывное преодоление рубежей в сцеплениях. И, наконец, отношение изразцов, этих красочных поверхностей, к объему. Во взаимосвязи объема и поверхности господствовала поверхность. Однако Врубель испытывал, быть может, пока неосознанную, инстинктивную, но несомненную тягу к решительной перестройке формы, к ломке ее, и в этом важное значение имел узор, орнамент, который художник создавал из совокупности изразцов, из различной конфигурации мелких форм (колонок и т. д.), одевающий печи, украшающий их и в то же время входящий в их объем. «Орнамент — музыка наша», — повторял тогда Врубель. В узоре, орнаменте художник видит не внешнее поверхностное украшение, как то было характерно для его современников и сверстников, особенно для его предшественников. Он стремится добиться пластической целостности, слиянности общего объема печи и украшающего ее узора дробных форм, колонок, арочек и т. д. В этом понимании взаимоотношения частей и целого виделась ему как пример, пока недосягаемый в керамике, его станковая живопись с важным значением в ней вычеканенной узорчатой детали и особенным отношением этой детали с целым. «Возня» с печами и керамическими плитками не на шутку увлекла Врубеля, и самое удивительное, что эта работа, казалось бы связанная с чисто утилитарными предметами, несла в себе поэтическое начало, вернее — требовала его от художника и провоцировала его. Она была полна «эстетической затейливости».
Утилитаризм, причастность к современной технике, к пульсу жизни современного человека, ко всей прозе буржуазной цивилизации и к поэтическому неразрывно, необходимо связаны в жизни членов Мамонтовского кружка, и Врубеля в том числе, предполагают друг друга.
Естественно, что Мамонтовский кружок не мог не откликаться и на овладевшую обществом «стихоманию», когда, по выражению одного критика, «стихи всех размеров и без размеров заполняли корзины редакций». Эта «стихомания» была хотя и кривым, но зеркалом происходившей смены идеалов — непосредственно политических и народнических на как бы «общечеловеческие». Этим новым идеалам, которыми вдохновлялась теперь значительная часть русской интеллигенции, поэзия отвечала более прозы; они требовали поэтической формы для своего выражения. Впрочем, надо сказать, что члены Мамонтовского кружка были привержены поэзии, можно сказать, по своей природе. Достаточно было посмотреть альбом гимназических лет Елизаветы Григорьевны Мамонтовой, заполненный переписанными ее рукой любимыми стихотворениями Лермонтова, Пушкина, Баратынского, Батюшкова, Языкова, Фета, Полонского. Теперь члены кружка дань поэзии отдавали на поэтических состязаниях, которые носили название «литературные городки».
Муза поэзии не была самой одаренной среди покровительниц и вдохновительниц Мамонтовского кружка, В стихотворениях мамонтовцев — обычная их бравада, жажда шутить и вышучивать, «придуриваться». Стихотворчество отвечало их потребности и способности пользоваться любым поводом для наслаждения жизнью и творчеством. Коровин, выражая это их лирическое кредо, взахлеб повторял: «Я люблю солнце, землю, траву, любовь, смех, веселье, живопись». В стихотворных опытах друзей Врубеля по дому Мамонтова, большей частью пародийных, в которых они вышучивали друг друга, узнаются их характеры и их художнический почерк. Разве не «просвечивают» стремительные «импрессионистические» живописные кроки Коровина в четверостишии:
«Ятагана острый блеск,Блеск твоих очей,Волн морских холодный плеск,Ложь твоих речей…»
В этих строках слышатся отзвуки поэзии Бальмонта.
Любил предаваться этому занятию и Врубель. Он принял участие в одном из таких состязаний 3 сентября 1890 года вместе с Лидией Леонидовной и Юрием Леонидовичем Пфель, Сергеем, Андреем, Всеволодом Мамонтовыми… «Все стихотворения были написаны экспромтом, наперегонки, первым кончил Вока, второй Л. Пфель, затем Сережа, Дрюша и, наконец, Врубель», — повествует «Летопись сельца Абрамцево». Вот его стихотворение:
«Бурые, желтые, красные, бурныеЛистья крутятся во мгле,Речи несутся веселые, шумные,Лампа пылает на чайном столе».
Нельзя сказать, что этот опыт свидетельствовал о природной склонности Врубеля к творчеству на ниве поэзии. Но его интерес к такого рода опытам знаменателен.
Все существование Врубеля в это время — игра в доме Мамонтова, и его влюбленность, и само понимание любви как битвы, как стремления и как погружения в загадку женской души, и его занятия керамикой — все это окрашено романтизмом. И удивительно гармонично эти импульсы Врубеля сливались в своей романтической природе с другими — с чувством благотворности соперничества и борьбы на ниве искусства, с состоянием напряженного творческого стремления к пока неизвестной цели.
Снова и снова убеждался Врубель в правоте В. В. Васнецова, предрекавшего ему в Москве «полезную для него конкуренцию». Как признавался он в письме сестре, в его творческих усилиях теперь не последнюю роль играло желание выиграть состязание: «Так не дамся ж!» — говорил он себе. В этих состязаниях, как он с удовлетворением отмечал, «многое платоническое приобрело плоть и кровь». Но заключительные строки письма сочетали самонадеянность с тревогой, неуверенностью, мучительным раздумьем: «…мания, что непременно скажу что-то новое, не оставляет меня; и я все-таки, как помнишь, в том стихотворении, которое нам в Астрахани или Саратове (не припомню) стоило столько слез, могу повторить про себя: „Оù vas tu? Je n'e sais rien“. Одно только для меня ясно, что мои поиски исключительно в области техники. В этой области специалисту надо потрудиться; остальное все сделано уже за меня, только выбирай».
Вестниками творческого раскрепощения, воплощением романтического свободного духа стали и живописные опыты художника. Пока Врубель, видимо, не оправдал надежд Мамонтова как декоратор. В его новом детище — Частной опере — Врубель пока зритель. Но, видимо, очень благодарный зритель, судя по отклику на оперу «Кармен», с которой связано столько юношеских воспоминаний… В этом соприкосновении Врубеля с оперой, как искра, возникла прекрасная, легкая и напряженно-страстная акварель — портрет Любатович в роли Кармен.
Две стихии просвечивают и соединяются в этом портрете — женская природа самой Любатович и воплощенной ею Кармен, и это определяет дополнительную сложность образа. Видно, как «гасит» Врубель в портрете обыденные черты обыкновенной женщины, не дает им «проявиться». Разве могли они — Серов и Коровин — понять особенную природу женщины? Как вызов бросал им Врубель предложение нарисовать женские глаза…
Стоит только сравнить два почти одновременных портрета этой певицы, исполненных Врубелем и Коровиным, чтобы понять, какая резкая черта разделяла их в творческом отношении! Страстная чувственность, но одухотворенная, исполненная романтической загадочности в этом «накаленном», напряженном, тающем, неуловимом лице женщины с черными, буквально как угли, мерцающими глазами, страстным спекшимся ртом и алой розой в черных волосах. И солнечный портрет Коровина, утверждающий радость чувственного существования человека в природе… И какая разница между образом героини оперы, созданным Врубелем, и яркими, красочными, но лишенными романтики, прозаическими декорациями Остроухова к самой постановке этой оперы. Во врубелевском портрете Любатович — и праздник, и языческая красота, и демоническая стихия… Не под влиянием ли этой работы год спустя написал Коровин свой замечательный, исполненный внутреннего накала портрет итальянской певицы Солюд Отон?
Каким-то непостижимым образом «музыка цельного человека», которая слышалась Врубелю в орнаменте, и прозаические занятия в «печной части», и радужные переливы изразцов и керамических портретов, и «угли» глаз Любатович — Кармен — все это вызвало вдруг из небытия, из темного хаоса подсознания его Демона, и он увидел его с той отчетливостью, с какой никогда не видел.