Книга путешествий по Империи - Андрей Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но довольно и о себе. Любовь есть познание. Три вещи я познал с помощью Клары. Если бы не они, то не стоило бы и рассказывать здесь о наших с ней отношениях.
Клара была ручная, то есть не боялась человека настолько, что подпускала на расстояние вытянутой руки. Но она была не только ручная, но и ворона, то есть существо дикое и осторожное, другое, не человек. Поэтому она была щепетильна в отношениях, и на расстоянии вынутой руки пролегала качественная граница (успеть отпрыгнуть, взлететь…), которую нарушить мог лишь посвященный. Однажды…
…она сидела на ступеньке стремянки, прислоненной к стене нашей кухни. Это была ступенька, удобная для общения: Кларин взгляд был на уровне человеческого. Она распотрошила мою сигарету, я протянул руку… Она покосилась, вздрогнула, взглянула на меня оценивающе и решила не взлетать, не дергаться — лишь слегка переступила по перекладине. Моя рука опустилась на деревяшку.
Я испытывал истошно детское чувство — так мне хотелось ее потрогать. Я вдруг понял, что ни разу в жизни не прикасался к птице. В одну секунду во мне пролетела толпа богоугодных соображений: о том, как человеку необходим зверь, что в детстве у меня не было своего зверя (детство вдруг предстало более жалким и нищим, чем было), я вспомнил единственного мышонка, который жил у меня неделю, а потом сбежал, когда я его почти научил ходить по спице (по этой же спице он и сбежал из своей стеклянной тюрьмы), я вспомнил свои пыльные колени, когда, вылезши из-под шкафа, я понял, что он сбежал навсегда… я решил, что на этот раз уже обязательно привезу дочке щенка… И, вознеся все эти молитвы, приговаривая елейно: «Клара- красавица, Клараумница…»- прикоснулся к ее когтю. И она не тронулась с места.
— Клара- умница, Клара- красавица… — бормотал я, все смелее поглаживая ее когти, и она мало обращала на меня внимания, но позволяла. Я осторожно поднял руку, чтобы погладить ее более ощутимо — она отпрянула, пере ступив, — мне предоставлялось лишь ручку целовать…
— А вы ее не по голове, а по клюву погладьте. — Доктор Д. стоял за моей спиной — как долго наблюдал он меня?
— По клюву, вы говорите? — засмущался я, застигнутый. — Она же тяпнет!
— Как раз нет. По клюву — не тяпнет. Она же — хищник. Хищника надо ласкать по оружию — тогда он не боится. Вот вы правильно ведь начали — когти тоже оружие.
Мысль, если она мысль, проникает в голову мгновенно, словно всегда там была, словно для нее место пустовало. Ее не надо понимать. Сомнений она не вызывает.
— Кларра — хорошая, Кларра- славная… — гладил я ее по клюву. Это была ласка значительно более существенная, чем по когтю, — ей нравилось. Она жмурилась, терлась. Вид вороны не располагает к симпатии. У вороны от природы сердитый вид. Творец не предусмотрел для нее способов проявлять радость, нежность, любовь. Ни улыбнуться, ни заурчать, ни повилять хвостом она не может. Тем трогательнее было это беспомощное усилие приветливости суровой девы… Сыр у нее уже почти выпал… И эта восхищенная мысль о Крылове, что он точен, как Лоренц, пролетела во мне, взмахнув Клариным крылом: Крылов — птичья фамилия… — и улетела. И впрямь, больше всего, казалось, Кларе нравилось: «Клара — красавица». Хотя почему она не красавица, я уже не понимал, смешно мне не было, вполне искренне говорил я: Клара — красавица. Не может быть, чтобы лесть не была сладка и самому льстецу — она бы ничего не стоила… Тут-то доктор и добавил:
— Вы помните, я вам про мораль животных рассказы вал?.. Так вот, в первичную, животную, мораль человека, по-видимому, входил запрет причинять ущерб тем, кто ему доверяет… Собака, потом кошки, голуби, аисты, лас точки… все они в разной степени сблизились с человеком через эту особенность человеческой морали, без специального приручения. Заметьте, что к действительно прирученным животным — курам, свиньям, козам — человек не испытывает инстинктивной любви.
— То есть только доверие вызывает любовь? — восхитился я.
— Я так сказал? — усомнился доктор.
Клара, конечно, умница, но и доктор не глуп. Говорить мне такие вещи это гладить меня по клюву. Как приятно, однако, принять в себя назад человеческое убеждение в форме научного закона! Это значит, что себе мы не верим. Нужна наука, чтобы убедить нас в том, что нам свойственно. По меньшей мере странна эта разлука человеческого и общезакономерного. Из этой трещины произрастает экология, заполняя ее.
— Хорошо, — говорю я, — мы любим тех, кто нам доверяет. Но нас в этом доверии поражает прежде всего то, что оно проявлено существом совершенно другой природы, — это нас трогает. Мы ни на минуту не забываем, что мы люди, а они — звери, сверху вниз. А они? За кого они нас считают, доверяя нам?
— Это сложный вопрос. Я придерживаюсь той точки зрения, что, живя с нами, они нас считают другими существами, но исключают из нашего вида своего хозяина.
— А его-то они за кого считают?
— Наверно, за вожака своего вида.
— Так что же, — возмутился я, — они не видят, что ли? Клара, что же, меня сейчас за ворону считает?.. — Я взмахнул руками, как крыльями, и Клара сердито шарахнулась. Я тут же спохватился и попробовал снова погладить по клюву — она отвернулась. Словно обиделась.
— Вас, конечно, нет. А вот Валерьяна Иннокентьевича она, вполне возможно, и считает вороной.
— Мужчиной-вороной?
— Это безусловно, — сказал доктор, — именно самцом.
— Ну уж извините… — усмехнулся я. — Не может же природа быть настолько слепа! Какой же он муж… то есть, простите, ворона?
— А вот представьте себе… — говорил доктор… Мы удалялась, пререкаясь, в дюны.
(Клара погибла, но не от кошки. Ее заклевали вороны. Но не вороны, а вороны. За разницу в ударении.)
Мысль, если она мысль, проникает в голову мгновенно, словно всегда там была… Это тоже мысль. «Все мысль да мысль! Художник бедный слова…»
Мысли в экологии удовлетворяют прежде всего по этому признаку: они очевидны. Это, к сожалению, не значит, что они вам сами в голову пришли. Хотя вам вполне может так показаться. Не знаю уж почему, мне такое качество мысли кажется наиболее привлекательным ее достоинством. Мыслить естественно, не обязательно каждый раз кричать «эврика»! Пафос и пышность мысли-выскочки, стремящейся в одиночестве возвыситься над поверхностью реальности, свидетельствует прежде всего о том, как редко она заходит в голову ее торжествующему обладателю (здесь обязательная застолбленность, поименованность каждого соображения). Парадоксальность, эффектность, изощренность начинают выступать едва ли не как самостоятельные признаки желание мысли быть узнанной и признанной оттесняет назначение, блеск вторичных признаков ослепляет смысл. Это общая тенденция: скажем, и стихи стали писать столь технично, что поэзия жаждет вдохновенного дилетанта, а возможность произнести что-нибудь новенькое исключает квалификацию, она сродни невежеству. В общем, сказать новое можно лишь снова и снова начиная сначала, научиться этому нельзя, необходимо разучиться. Это кто же там маячит на горизонте, все не приближаясь?.. Такой восторженный, развевающийся, с сверканием глаз и бьющимся сердцем, который все забыл из того, что все мы наизусть с пеленок знаем?.. Любитель. Любитель машет нам белым флагом неведения: идите сюда, здесь! На флаге, случайной тряпице, узелками привязанной к ветке, начертано: люблю живое. В нашем мире, таком не стоящем на месте, буксующем в своем постоянном развитии — прогрессирующем, если что-то и в силах обернуть свое, усложненное до утраты, значение, так это любительство: от Ламарка до Лоренца расстояние ничем не покрыто, между ними два века вытоптано головокружительным развитием науки. Абсолютным гением оказался лишь монах, сеявший горох на двух грядках… любитель-огородник Мендель.
Есть счастливая закономерность в том, что истина удаляется по мере приближения к ней, и если вы так уж рветесь, вам придется довольствоваться всякой дрянью, подобранной по дороге. Истина, как и Муза, женщина — она уступает сама и каждый раз не тому. Трудно анализировать ее выбор. Вряд ли чего добьешься от нее по расчету — необходимо чувство. Насилие исключает познание. Как стремительно познается ненасущное! — насущное и сейчас почти так же далеко и так же рядом, как когда-то. Черт знает что за штуки летают в небе, а про птиц мы с трудом догадываемся, что они есть. Скрежещут сообразительные машины, казалось бы, освобождая нам разум, и параллельно какой-нибудь сверхбомбе мы начинаем с точностью устанавливать для себя вещи, без доказательства допускавшиеся первобытным мозгом: что все живое чувствует хотя бы.
Наука XX века сильно распугала истины — они разлетелись, как птицы, которых на Косе так неуклюже ловят. Никогда человек не был так презрителен к обезьяне, чем когда поверил в свое от нее происхождение. Недопустимое высокомерие. Современная экология кажется мне даже не наукой, а реакцией на науку. Реакцией нормальной, естественной (еще и в этом смысле она — наука естественная). Почерк этой науки будит в нас представление о стиле в том же значении, как в искусстве. Изучая жизнь, она сама жива, исследуя поведение, она обретает поведение. У этой науки есть поведение, неизбежный этический аспект. Ее ограниченность есть этическая ограниченность: не все можно. Не все стоит думать, не все — понять. Любительство дает урок, бросая естественный, как бы и необразованный — просвещенный — взгляд на живое лишь при непосредственном контакте с ним. И тогда оно легко находит слова для своих понятий. Скажем, ниша…