Нильс Бор - Даниил Данин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И отзвук этого живого понимания, прозвучавший в защитительной речи Хевеши, громче отозвался в его душе, чем небрежная снисходительность Томсона. Вечером, в девичьем дортуаре, не зная, как выразить свои чувства рыцарственному венгру, он с силой сжал ему руку повыше локтя…
Нет, нет, даже в неприятные минуты его первого участия в форуме коллег он не мог поймать себя на чувстве одиночества.
Но 13-й год не кончился Бирмингемом. Так, может быть, позже приключилось что-то еще — недоброе?
…По дороге домой он ненадолго остановился в Кембридже, а Хевеши отправился в Вену — на другой научный конгресс. Они не подозревали, что снова свидятся только через годы. Зато судьба устроила Бору на берегах Кема встречу е двадцатипятилетним математиком Рихардом Курантом и без проволочек сделала их друзьями на всю остальную жизнь.
Еще до своего знакомства оба были наслышаны друг о друге. Оба — от Харальда. И совсем недавно в летнем Геттингене, едва там прочли первую часть Трилогии, Курант «принял мученичество за идеи Бора-старшего». (Так вспоминал он с улыбкой прошлое, поздравляя Нильса с Нобелевской премией.)
Летом 13-го года город математиков не принял модели Бора всерьез.
Лестница уровней энергии в атоме?
Перенумерованные электронные орбиты?
Это легко и насмешливо третировалось как «игра в числа». Чуть ли не на всех геттингенских перекрестках. Так отчего же молоденький ассистент знаменитого Давида Гильберта Рихард Курант оказался исключением из правила? Он был другом Харальда и будущим зятем Рунге — вот и весь ответ! Первое привело его к вере в модель Бора. Второе обрекло на мученичество за эту веру. Он попал в сложный психологический переплет.
И не нужно думать, что слово «вера» здесь не совсем уместно. Уместно. И даже совсем…
Курант восторгался Харальдом. И уверял, что уже в 1912 году Бор-младший был широкоизвестным ученым, а во время своих частых наездов в Геттинген неизменно становился там центральной фигурой: им равно восхищались чистый математик Гильберт и чистый физик Дебай. А Харальд усмехался: «Что я, вот мой бра-ат!..»
Рихард Курант (историкам — через пятьдесят лет): «…Я — никто, — говаривал Харальд, — вот Нильс, если угодно, истинный гений в физике… И совершенно не сознает своего превосходства… Ты должен встретиться с Нильсом!.. Да, да, он из тех, кому открыт непосредственный доступ к секретам природы. Каким-то образом он прозревает их, а логические умозаключения приходят к нему только потом… Вы еще не понимаете его теории, — говорил он геттингенцам, — но увидите: она для физики — существеннейший шаг вперед. Я, Харальд, тоже не очень ее понимаю. Но раз Нильс уверен, что дело обстоит именно так, да еще полагает это столь важным и решающим, я знаю, что, стало быть, так оно и есть в действительности…»
Это гипнотизировало. И двадцатипятилетний Курант был загипнотизирован. Вера в Харальда стала верой в Иильса. Вера в Нильса — верой в его идеи.
А в «домашнем кругу» эта преданность приводила к распрям: будущий тесть Куранта — профессор физики Карл Рунге — явился главным геттингенским хулителем новых представлений! Ученый-спектроскопист терял всю свою благожелательность и даже благовоспитанность, когда возникал разговор о боровском истолковании спектральных серий. Самое вежливое, что он позволял себе высказывать, звучало так: «Теперь спектроскопическая литература будет навсегда загрязнена ужасными вещами».
Это из рассказа самого Бора. Он ссылался на то, что услышал от Куранта. И не догадывался, что верный друг просто щадил его в свое время.
— Я помню, — рассказывал Курант историкам, — как глубоко подавлен был Рунге. Он говорил о Нильсе: «Да, такой славный человек и такой интеллигентный… Но этот субъект положительно сошел с ума! Его модель — полнейшая бессмыслица…» И он принимался ругать Харальда за то, что Харальд восхваляет своего брата, когда тот, безусловно, стал душевнобольным.
…В сентябрьском Кембридже 13-го года молоденький Курант не сводил глаз с обещанного ему чуда. А Бор-старший с наслаждением превращал безоговорочно доверяющего его теории в относительно понимающего ее. Он растолковывал ему незаконные постулаты своей модели атома, радуясь еще одной сочувственной душе.
Но и это было не все, что припас для него сентябрь.
Когда Бор вернулся домой после Бирмингама и Кембриджа, до него дошла весть, может быть, самая желанная из всех: Эйнштейн сказал свое «да!» его теории.
Это еще не были слова о «высшей музыкальности в области теоретической мысли». Эйнштейн произнес их гораздо позже — через тридцать с лишним лет — в научно-лирическом эссе «Нечто автобиографическое». Но это тогда — в конце сентября 13-го года — «его большие глаза стали еще больше», когда он услышал на конгрессе в Вене, что Эванс подтвердил предсказание Бора.
«…Эйнштейн был крайне изумлен и сказал мне: — Так, значит, частота излучаемого света вообще не зависит от частоты вращения электрона в атоме! Это огромное завоевание. Тогда теория Вора должна быть справедлива». Добрым вестником оказался все тот же Дьердь Хевеши. Прекрасно получилось, что он отправился из Бирмингама в Вену и там отважился вызвать Эйнштейна на этот разговор!
Вот так, а не как-нибудь иначе кончался для Бора его воистину победительный 1913 год. И уже под самый занавес, чтобы совсем лишить его права на чувство одиночества в науке, этот год принес ему еще одно преотличнейшее известие.
Вообще говоря, не случилось ничего непредвиденного. И письмо из Манчестера от Генри Мозли, пришедшее в тусклый ноябрьский денек, он раскрывал без всякого нетерпения. Не читая, он знал главное, что там будет написано. Конечно, Мозли с успехом завершил наконец доказательство закона Атомного номера. И все-таки Бор был взбудоражен, дочитав письмо до конца, И память о нем сохранил на десятилетия.
…Говоря красиво, письма как стихи: только десятки из тысяч прочитанных отзываются в нас многократным эхом, катящимся по годам. Дело не в их собственной содержательности, а в рельефе нашего внутреннего мира — в кручах и низинах нашей жизни. Там рождается это эхо, и там же гаснет оно, когда эрозия времени выравнивает рельеф. Но не все же она выравнивает! За долгую жизнь Бор получил от коллег по меньшей мере три тысячи писем. Письмо Мозли в том ноябре сразу вошло в число избранных. Почему?
Вспомнилась независимость характера маленького Мозли, близкого друга длинноногого Дарвина. Вспомнилось, как строптиво защищал не слишком разговорчивый Генри свою сосредоточенность. Даже от Резерфорда. Подобно Папе, он курил трубку, но в отличие от Папы у него всегда были собственные спички. И однажды Резерфорда, как всегда громкоречивого, встретил в лабораторной комнате Мозли четкий плакатик, воткнутый в гору спичечных коробков: «Пожалуйста, возьмите одну из этих коробочек и оставьте в покое мои спички!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});