Капут - Курцио Малапарте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это оказалось правдой? – спросил обеспокоенный Вестманн.
– Нет, благодарение Богу! Пятая лунка оказалась невредимой, – ответил де Фокса, – то была, по счастью, намеренная дезинформация, запущенная антифашистской пропагандой.
– Тем лучше! – воскликнул Вестманн, облегченно вздохнув. – Признаюсь, у меня перехватило дыхание. В современной цивилизации, дорогой де Фокса, лунка на поле для гольфа, к сожалению, имеет такое же значение, как и готический собор.
– Помолимся Господу, чтобы он сохранил хотя бы лунки для гольфа, – сказал де Фокса.
В сущности, де Фокса не было дела ни до лунок, ни до готических соборов. Он был убежденным католиком, хоть и на испанский манер: достаточно сказать, что религиозные вопросы он рассматривал как свои собственные и отстаивал перед лицом Церкви и в вопросе католического сознания свободу духа, исповедовал знаменитую испанскую дерзость, ничего общего не имевшую со свободой духа Вольтера. Таким же было его отношение к любому политическому и социальному вопросу и к любой проблеме искусства. Он был фалангистом в той же мере, в какой любой испанец является коммунистом или анархистом – в сугубо католической. Де Фокса называл это «стоять спиной к стене». Всякий испанец – свободный человек, но стоящий спиной к стене: высокой, гладкой, непреодолимой католической стене, стене теологической, которая и есть стена старой Испании, она же стенка, к которой ставят людей (анархистов, республиканцев, монархистов, фашистов, коммунистов) карательные отряды, та самая стенка, перед которой совершаются аутодафе и теологические диспуты. Хоть он и был представителем франкистской Испании в Финляндии (Юбер Герен, посол Франции Петена, называл де Фокса «послом вишистской Испании»), это не мешало ему презрительно высмеивать Франко и его революцию. Де Фокса принадлежал к молодому испанскому поколению, пытавшемуся подвести под марксизм феодальный, католический фундамент и, как он сам говорил, сдобрить ленинизм теологией, примирить традиционную католическую Испанию с молодой пролетарской Европой. А теперь он сам смеялся над откровенными иллюзиями собственного поколения и провалом этой трагической и смехотворной попытки.
Когда он говорил об испанской гражданской войне, я думал, что свободно устремленное сознание привело его к пониманию противоречий в собственных рассуждениях, к признанию законности и истинности политических, моральных и интеллектуальных позиций противников Франко, как это было в тот вечер, когда он говорил о президенте Испанской Республики Асанье и о его «тайном дневнике», в котором тот день за днем и час за часом отмечал и комментировал все самые незначительные, мельчайшие подробности революционных событий и гражданской войны: цвет неба каждого часа и дня, журчание фонтана, шум ветра в листве деревьев, эхо стрельбы на соседней улице; бледность, наглость, жалость, боязнь, цинизм, предательство, притворство; эгоизм епископов, генералов, политиков, придворных, знати, профсоюзных вожаков, испанских грандов, анархистов, приходящих с советами, просьбами, предложениями, соглашениями, предательством и продажностью. Конечно, «тайный дневник» Асаньи, на который Франко наложил руку, не публиковался, но и не был уничтожен. Де Фокса прочел его, он говорил о нем как о чрезвычайном документе, где президент явился необычно отстраненным от событий и людей, одиноким в чистом, отвлеченном пространстве человеком. Но иногда де Фокса оказывался странным образом неуверенным в отношении самых простых вопросов, которые в глубине своего католического сознания он считал давно и определенно для себя решенными, как это случилось в Белоострове под Ленинградом.
Несколькими днями раньше в Святую пятницу мы с де Фокса оказались в окопах Белоострова. В пятистах метрах за колючей проволокой и двойной линией советских окопов и дотов мы увидели двух русских солдат, открыто шагавших в ногу вдоль опушки леса, они несли на плечах еловое бревно. Балансируя руками, они шли по снегу с некоторой бравадой. Это были два сибиряка высокого роста в серых каракулевых надвинутых на лоб шапках, длинных до пят шинелях песочного цвета и с винтовкой за плечом; они казались гигантами, увеличенными ослепляющим, насыщенным солнцем снегом. Полковник Лукандер обратился к де Фокса:
– Господин посол, не хотите ли, я прикажу выпустить пару снарядов по тем двум?
Упакованный в маскхалат де Фокса, посмотрел на полковника из-под капюшона:
– Сегодня Святая пятница, я не хотел бы в такой день отяготить мою совесть смертью двух человек. Если вправду хотите доставить мне удовольствие, не стреляйте.
Полковник Лукандер очень удивился:
– На этой войне мы солдаты.
– Вы правы, – сказал де Фокса, – mais moi je ne suis ici qu’en touriste[180].
Удивлял тон его голоса и жесты обиженного человека, побледневшее лицо, крупные капли пота на лбу. Де Фокса ужасала не мысль о приношении жертвы из двух человек в его честь, а то, что их могли убить в день Святой пятницы.
Полковник Лукандер, то ли не поняв взволнованного французского де Фокса, то ли действительно пожелав оказать ему честь, сочтя отказ обычной вежливостью, приказал-таки выпустить пару снарядов по двум русским. Сибиряки остановились, проследили за свистом снарядов, разорвавшихся в нескольких шагах, не причинив им вреда, и пошли дальше. Увидев так и не бросивших елового бревна, балансирующих как ни в чем не бывало солдат, де Фокса улыбнулся, покраснел и с сожалением сказал:
– Жаль, что сегодня Святая пятница! Я охотно полюбовался бы, как эти бравые парни взлетают на воздух. – И указав рукой поверх бруствера окопа на огромный купол православного Исаакиевского собора, качающегося вдалеке над серыми крышами осажденного города, добавил: – Посмотрите на купол, comme elle est catholique, n’est-ce-pas?[181]
В сравнении с ироничным, улыбающимся Вестманном де Фокса выглядел упитанным сангвиником, с его полным пунцовым лицом против худощавого, чистого лица Вестманна он выглядел католическим бесом, сидящим во время ритуального представления на церковных ступенях перед ангелом в серебристых покровах. Его изысканное богохульство отягощалось иногда чем-то чувственным, может, неотвязной гордыней, свойственной латинянам и часто мешающей им, а испанцам особенно, выразить непроизвольное движение души, потаенное побуждение, свободную и непринужденную игру ума. В нем чувствовалась лукавая подозрительность, боязнь раскрыться, обнажить тайники души, показать себя беззащитным в минуту опасности. Я слушал и молчал; призрачный блеск снега, в котором утопал розовый свет свечей, холодное сверкание хрусталя, фарфора, серебра придавали словам, улыбкам и взглядам привкус произвольности и отвлеченности, ощущение постоянно угрожающей и обходимой ловушки.
– Рабочие ведь не христиане, – говорил де Фокса.
– Отчего же? Они тоже naturaliter, по исповеданию христиане, – отвечал Вестманн.
– Определение Тертуллиана нельзя применять к марксистам, – говорил де Фокса, – рабочие naturaliter – марксисты. Они не верят в ад и рай. Вестманн посмотрел на него лукавым взглядом:
– А вы верите?
– Я? Нет, – отвечал де Фокса.
На столе возник монастырский шоколадный, круглый, как колесо, торт, украшенный лиственным орнаментом из сахара и фисташек, зеленых и таких весенних на фоне монашеской рясы из шоколада. Де Фокса завел разговор о Дон-Жуане, Лопе де Веге, Сервантесе, Кальдероне, о Гойе и Федерико Гарсиа Лорке. Вестманн говорил о сестрах Сакре-Кёр, об их вышивках, сладостях и молитвах на сладостном французском, несколько устаревшем, идущем скорее от «Принцессы Клевской», чем от Паскаля, (скорее от «Опасных связей», чем от Ламенне[182], добавил де Фокса). Он рассказывал о поколениях молодых испанцев, о спортивности их католической веры, об их религиозном рвении по отношению к Деве Марии, к святым, к спорту, об их христианском идеале (уже не святой Луиджи с лилией, не святой Игнатий с посохом, а молодой пролетарий в велосипедистской или футбольной майке, член профсоюза или компартии с окраин Мадрида или Барселоны). Он поведал, что в гражданскую войну в Испании почти все футболисты были за красных, а тореро – почти все за Франко. Публика на боях быков состояла из фашистов, а на футбольных матчах – из марксистов.
– En bon catholique, et en bon Espagnol, je serais prêt à accepter Marx et Lénine si, au lieu de devoir partager leurs théories sociales et politiques, je pouvais les adorer comme des saints[183], – говорил де Фокса.
– Rien ne vous empêche de les adorer comme des saintes, – отвечал Вестманн, – Vous vous mettriez bien à genoux devant un Roi d’Espagne. Pourquoi ne pourrait-on pas être communiste par droit divin?[184]
– C’est bien là l’idéal de l’Espagne de Franco[185], – отвечал, смеясь, де Фокса. Когда мы встали из-за стола, была уже поздняя ночь. Мы сидели в библиотеке в кожаных креслах перед выходящими в порт большими окнами и следили за полетом чаек вокруг вмурованных в лед пароходов. Снежный отблеск бился в стекло холодным, мягким крылом морской птицы. Я наблюдал за Вестманном, который легко и бесшумно, как прозрачная тень, двигался в призрачном свете. Его светлые голубые глаза походили на стеклянные белые глаза античных статуй, серебряные волосы обрамляли лоб как оклад византийской иконы, у него был прямой, тонкий нос, узкие бледные губы, несколько усталые, маленькие руки с длинными, худыми пальцами, отполированными вековыми прикосновениями к коже поводьев и седел, шкуре лошадей и породистых собак, к фарфору и ценным тканям, бокалам древней балтийской посуды и к трубкам Лиллехаммера и Данхилла. Сколько белоснежных горизонтов, водных просторов, бескрайних лесов в этих голубых глазах северного человека! Какая высокая ясная тоска в светлых, почти белых глазах, благородная древняя печаль современного мира, осознающего свою гибель. А сколько одиночества в этом бледном лбу!