Вторжение жизни. Теория как тайная автобиография - Дитер Томэ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его автобиография выходит в 1975 году в серии «Писатели на все времена». Дени Рош, который взял на себя руководство серией в 1971 году, вспоминал, что Барт очень охотно принял неофициальное предложение написать автобиографию. По словам его биографа, для Барта это было «и удовлетворение, и вызов».[554] Барт дал свой фото – и литературный автопортрет, который постоянно подрывает собственную претензию на подлинность.
Повествовательное я описывает свою жизнь – ну, например, типичный распорядок дня во время ежегодных каникул со своей матерью. Но я кладет само себя на лопатки, когда в конце описания обычного дня говорится: «вы фантазматически строите из себя «писателя», и даже хуже того: вы вообще строите себя».[555] Барт как раз наслаждается парадоксом пишущего я: я признаёт невозможность автономной позиции высказывания, но снова и снова утверждает себя вопреки субъектообразующей способности языка.[556]
Примерно за двадцать лет до этого Барт издал в той же серии биографию Жюля Мишле. Уже тогда он набросал это жизнеописание на карточках: на одной стороне он записывал цитату из Мишле, на другой – собственные размышления по ее поводу. Эти мельчайшие смысловые единицы жизни он – вполне в структуралистской манере – называет «биографемами». Биографемы могут собираться в биографии, но, конечно, не в те, что предстают реализацией существования, а те, что производятся как результат некоторой семиологической операции.[557] Автобиография зиждется поэтому не на истине жизни, а на сочинении биографем. При этом важным оказывается не только порядок, но и выбор значимых жизненных мотивов.
Первая важная биографема в жизни Барта – отец, вернее, его пустующее место. Барт пополняет вместе с Камю и Дебором ряды французской интеллектуальной безотцовщины. Отец Ролана, морской офицер, погиб в 1915 же году (как и у них) в бою у фламандских берегов. В автобиографии Барта отец появляется на двух фотографиях; на обеих он в униформе, на одной – на своем боевом корабле. Тем самым Барт показывает, что отец для него – лишь лицо при исполнении служебных обязанностей; эмоционально ничего его с ним не связывает. В качестве подписи под фотографией Барт выбирает безличную формулировку: «Отец, погибший очень рано (на войне), не был включен ни в какой мемориальный или жертвенный дискурс».[558] В этих неотношениях между отцом и сыном нет ни субъекта, ни объекта. По сути, отец существует только ради имени, которому воздаются почести как герою войны. Поэтому речь о нем заходит не в отдельной заметке, например, под заголовком «Отец», а в главе «На классной доске». Барт рассказывает здесь о школьном учителе, который в начале каждого учебного года просил школьников назвать всех своих родственников, прославивших себя смертью «на поле брани», и записывал их имена на доске. У всех это были дяди и двоюродные кузены, и только у Барта – отец. Этой «почести» Ролан стеснялся, как стесняются «незаслуженно высокой оценки»:
Но как только список стирали с доски, от этой публично заявленной скорби не оставалось и следа; в реальной, всегда молчаливой жизни фигурировало просто семейство без социальной привязки: не приходилось ни убивать отца, ни ненавидеть свою семью, ни отвергать свою среду – сплошная фрустрация эдипова комплекса![559]
Действительно, отец представлял собой «кромешное отсутствие», в отличие от Сартра, для которого отец был «пустым присутствием».[560] Вместе с тем Барт заполняет пустующее место отца отцом идеальным, и даже двумя. В радиоинтервью 1976 года Барт рассказывает о «двух отцах, двух творцах, двух художниках»: в области музыки это был его учитель пения Шарль Панзера, в сфере литературы – Бертольд Брехт. Важнейшим их качеством была в его глазах высокая творческая продуктивность.
Противовесом отсутствующему отцу была для Барта всегда присутствующая мать, с которой он жил с 1946 года на улице Сервандони в Париже. С ней он проводил и каникулы – обычно в Пиренеях. Когда в 1977 году она умерла, привычная жизнь Барта рухнула. Присутствие матери являлось для Барта и гарантией главного содержания его жизни – гарантией письма. Только в письме и через письмо жизнь для него переживаема, постижима и выносима. Мастерской по производству текстов служил его кабинет, дверь которого всегда оставалась открытой: как вдохновительница, хранительница, кормилица и обожательница мать была всегда рядом, даже если выходила из поля зрения. В конечном счете его парижский кабинет, который он с максимальной точностью воспроизводил во время пиренейских каникул, представлял для Барта своего рода матку: его «клаустрофилия»[561] защищала его от навязчивого мира и позволяла ему воспроизвести условия возможности пишущего понимания. К этому габитусу он приучил себя уже во время долгих периодов санаторного лечения после перенесенного в юности туберкулеза. Уход матери угрожал утратой самой писательской способности: «С момента смерти мамы, вопреки упорному усилию (или из-за него) осуществить большой писательский проект – растущая утрата уверенности в себе и в том, что я пишу», – записывает он в своем, в отчаянии начатом, «Дневнике траура».[562] На маленьких карточках он отмечает вехи процесса своего «чистого горя», которой не сводится к трауру. 13 июня 1978 года он рассматривает юношескую фотографию своей матери и записывает: «Я плачу. Неохота даже покончить с собой».[563]
Другая важная биографема бартовской автобиографии – гомосексуальность, маркирующая в отношениях с матерью табуизированную зону. Анриет Барт никогда не говорила об аффективной жизни своего сына, принимавшей порой (особенно во время преподавания в Марокко) масштабы истинных приключений; и сам Барт тщательно пекся о том, чтобы пресечь любое открытое обсуждение своей гомосексуальности, – не столько из опасения перед реакцией общественности, сколько из страха, что это непроизносимое и несказуемое придется ясно высказать маме. Если он заботливо оберегал свою личность от всяческих скандалов и заботился о сохранении общественного декора, если он даже во «Фрагментах речи влюбленного» осторожно обходит вопрос о половой принадлежности любящих, то в автобиографии гомоэротическая тема занимает весьма важное место. Здесь есть, например, заметка, озаглавленная «Богиня Г.», и в самом тексте указывается на две возможные расшифровки – как гомосексуальность и как гашиш. Но несколько страниц спустя приведено факсимильное изображение карточки, на которой написано «Богиня гомо (гомосексуальность)».
Барт иронически обыгрывает в конце своей книги устоявшиеся формы табличной биографии. В стиле сухого коммюнике он на полутора страницах перечисляет важнейшие вехи учебы, детские и взрослые болезни, потом свои академические посты. Затем в скобках дается короткое объяснение этого странного сведения собственной жизни к медицинским диагнозам и к карьере:
Жизнь: образование, болезни, назначения. А остальное? Встречи, дружбы, любовные истории, путешествия, чтение, удовольствия, страхи, убеждения, наслаждения, возмущения, невзгоды, одним словом: отзвуки? В тексте, но не в произведениях [dans l'oeuvre].[564]
Барт отвергает здесь часто присущую биографии «отдачу» от произведений в жизнь автора. В то же время биография не неуловима, но она показывает себя не в фикциональной обработке, а в дневнике. В одной неопубликованной при жизни подготовительной заметке к автобиографии Барт пишет:
Во мне свободно развилось биографическое любопытство.
Парадокс: мне интереснее было иногда читать биографии некоторых авторов, чем их произведения. Например, дневник Кафки я знаю лучше, чем его творчество; я и дневники Толстого знаю лучше, чем остального Толстого (эта позиция, кажется, весьма «кэмп»).
Другая форма того же парадокса: я иногда представляю себе извращенного автора, который написал свои произведения только для того, чтобы однажды написать автобиографию.
Наконец, я ужасно захотел написать биографию, но поскольку ее объектом должен был стать немецкий музыкант, а именно Шуман, а я не знаю немецкого, мне пришлось отказаться от этой идеи.[565]
В автобиографии же Барт говорит прямо: «фантазм внушает нам такой образ писателя, какой виден в его дневнике, – писатель минус его книги, это высшая форма сакрального – отмеченность и пустота».[566] Здесь появляется то представление, что произведение автора – это, собственно, лишь повод для того, чтобы сделать свою жизнь интересной для публики. Возможно, и сам Барт в своей писательской деятельности прибегал к такой стратегии. На сходный прием он намекает в одном довольно мрачном эпизоде своей автобиографии. Во время лечения в Швейцарии ему для проведения сложной процедуры удалили кусочек ребра, который он потом долго хранил в ящике своего стола. В конце концов Барт решил от этой своей кости избавиться и выбросил ее с балкона («словно сам романтически развеивал собственный прах»), где ее тут же подобрала какая-то собака.[567] Эта заметка тяжело нагружена коннотациями: Барт называет удаленную часть «этаким костистым пенисом» и так обыгрывает символическую кастрацию. И действительно, болезнь легких вывела его из обычной подвижной жизни и обрекла на пассивное лежание. Во время лежачего курса лечения разрешенным оставалось только чтение. Ампутация делает из Барта чистого читателя. И лишь позже он в некотором акте самонаделения полномочиями назначил себя автором, который часть своего дискурсивного тела бросает читателям, как кость собаке.